Свобода – точка отсчета. О жизни, искусстве и о себе
Шрифт:
Лишенный прямохождения Грегор проиграл, как случается обычно: большие рыбы пожирают малых, высшие животные одолевают низших, человек попирает насекомое. Даже такое, как Грегор Замза, — насекомое с прекрасным прошлым коммивояжера.
Но если сестра завершает эпопею превращения Замзы, то главным действующим лицом этой коллизии является отец.
И здесь вновь на сцену выходит сам автор. Отец Грегора — это Кафка-старший из знаменитого «Письма к отцу» — «по силе, здоровью, аппетиту, голосовым данным, красноречию, довольству собой, самоуверенности, выносливости, присутствию духа». Инсценировщик и режиссер Стивен Беркофф находился в гораздо более выигрышном положении, чем писатель Франц Кафка: он читал «Письмо к отцу», когда писал пьесу, а Кафка, когда сочинял рассказ «Превращение», — еще
Мне странно было читать в некоторых рецензиях на спектакль «Превращение» сетования на «социализацию» Кафки, на превращение философской притчи в антибуржуазный фарс и даже в «марксистский китч». Основанием к таким суждениям стали, по-видимому, те сцены, где родня Грегора утрирует свою тягу к его деньгам и свою зависимость от его заработка. Опять-таки в рассказе этот мотив звучит куда приглушеннее, чем, скажем, в «Дневниках», где писатель — например, в записи 15-го года, года публикации «Превращения», — ясно говорит о том, что из-за родителей не может бросить службу и заняться только литературой. В спектакле же усилена тема денег и есть несколько коротких эпизодов с марионеточно четкими движениями членов семьи и их восклицаниями «Сигары! Платья! Пиво! Развлечения!» и т. д.
Но, конечно же, это если и карикатура, то не социальная, а антропологическая. Пародируется не класс буржуа, а род человеческий. Да и вообще, Кафку жадность не оскорбляла и не раздражала — он считал ее «одним из вернейших признаков того, что человек глубоко несчастен». Над несчастными Кафка не смеялся. И не о Марксе стоит тут вспоминать, а о Фрейде.
Тяжелый комплекс неполноценности, который испытывал писатель по отношению к отцу, не надо и трудиться вычленять по психоаналитическим признакам: все уже сказано в «Письме…». Один пример из множества: «Я — худой, слабый, узкий, ты — сильный, большой, широкий… Я казался себе жалким, причем не только перед тобой, но перед всем миром, ибо ты был для меня мерой всех вещей». И так сквозь все «Письмо…»: о мощном постоянном давлении отца.
Как можно понять, всю жизнь Кафку, уже взрослого, больше всего травмировала собственная неспособность — неполноценность: в этом он был убежден — построить семью, жениться, завести детей. Создание семьи он считал высшим человеческим достижением, величайшим благом, предпринимал безуспешные попытки в этом направлении и страдал от их безуспешности. А поскольку в его сознании сферу семьи целиком узурпировал отец, выполнив таким образом долг и за сына, то росла амбивалентная тяга-отталкивание и к возможной, но все более невоплотимой идее собственной семьи, и к вечному духовному кредитору — отцу.
И вновь мотив эдипова комплекса лишь намечен в рассказе, но без него не понять спектакля Стивена Беркоффа, который, разумеется, прочел и, разумеется, запомнил червя из «Письма к отцу» — потомка насекомого из «Превращения»: «Я в чем-то стал самостоятельным и отдалился от тебя, хотя это немного и напоминает червя, который, будучи раздавлен ногой, отрывается передней частью и отползает в сторону».
Грегору Замзе не удалось и отползти. Его борьба с отцом происходит на сцене даже и буквально — врукопашную. Сын при этом терпит поражение, разгром до степени утраты — в самом буквальном смысле — облика человеческого. Вспомним, что и умирает он от раны, нанесенной отцом, который продолжает преследовать его и тогда, когда Грегор становится насекомым.
Небезынтересен и важен вопрос: каким именно насекомым стал Грегор? Сам Кафка это не конкретизирует, но по ряду свойств принято считать, что Замза стал тараканом, хотя служанка называет его навозным жуком — именем хоть и бесславным в обиходе, но громким в литературе со времен древности. В баснях Эзопа навозный жук бросал вызов Зевсу и дерзновенно разорял гнездо орла. В «Мире» Аристофана верхом на навозном жуке Тригей отправляется на Олимп.
Но
у Кафки — не столь доблестное насекомое. Я подозреваю, что он заглянул в справочник и выяснил, что жук — насекомое с полным превращением (метаморфозом), а таракан (в том числе и тот вид, который напоминает о языковой принадлежности автора: Blatella germanica, по-русски — прусак), на которого так похож его герой, — с превращением неполным: обстоятельство, которое должно было соблазнить литератора.Не оттого ли нет испуга в пробуждении Грегора — и у автора и у героя, — что превращение (уже не в биологическом, а в общепринятом значении слова) неполно? Может быть, какой-то последний, наиважнейший рубеж не перейден — просто потому, что его нет? Может быть, существо (вида человек, отряда приматов, класса млекопитающих) и существо (вида прусак, отряда таракановых, класса насекомых) если и отличаются друг от друга, то, по крайней мере, не иерархически?
«Какой чудовищный мир теснится в голове моей!» — это дневниковый крик Кафки как раз времени работы над «Превращением». Вряд ли писателя так уж пугал сам образ человекотаракана: искусство и особенно фольклор знают симбиозы и пожутче. Логичнее предположить другое: пугало как раз отсутствие испуга.
Вот эта — действительно страшная — идея о неразличимости иерархического перепада между человеком и насекомым непроизносимо парит над рассказом, создавая ту самую кафкианскую атмосферу ужаса, которая ужасна именно своей недосказанностью: больше всего страшит собственное воображение. Так в детективе дрожь вызывает не крик жертвы, а звук неизвестно чьих шагов.
В рассказе этот эффект дает авторская интонация неторопливой повествовательности — текст, которого в спектакле, естественно, нет. Зато у режиссера есть исполнитель главной роли — Барышников.
Его Грегор, который вначале барахтается в постели, будучи не в силах перевернуться на живот, постепенно обретает грацию и изящество во владении своим телом, открывает для себя восторг передвижения по вертикальной стене, радость висения на потолке — освоение недоступных человеку наслаждений.
Я хочу подчеркнуть: не часто так бывает, что от профессионального мастерства актера — в данном случае пластического в сочетании с драматическим — столь зависит философское решение поставленной проблемы. Малейшее актерское затруднение разрушило бы новый образ Грегора — но движения Барышникова непринужденны и легки. Я бы сказал, достоверны, если бы был энтомологом. Вообще, к концу спектакля замечаешь, что твой собственный взгляд на привычные вещи несколько изменился: не таракан Грегор воспринимается антропоморфически, а наоборот — все остальные, люди, видны с точки зрения некоего энтопоморфизма. Осмелюсь предложить этот термин, сформулированный на основе объединенных усилий Кафки, Беркоффа и Барышникова.
Грегор-насекомое свободнее Грегора-человека — и важно, что это свобода не только от социальных обязательств (служба, семья), но и самая простая и внятная свобода передвижения, что блестяще демонстрирует на сцене Барышников. Поразительно, как его герой, лишь рухнув вниз по общепринятой шкале системы органического мира, взмыл к вершинам иной системы координат — стал из двухмерного, как все мы, трехмерным. Добавил к нашим длине и ширине (пол) — высоту (стены и потолок). То есть — увеличил ареал свободы за счет дополнительной координаты и тем, несомненно, выиграл, хоть и проиграл эдипово сражение с отцом: пространство Грегора-таракана больше, чем пространство Грегора-человека. А время у них единое — оба смертны.
Преимущества закрепощенного человеческого бытия Замзы исчезают на глазах по мере разворачивания свободного бытия насекомого. Членораздельная речь оказывается обременительно ненужной коммуникацией, и утративший ее Грегор размышляет: домашние думают, что он их не понимает, потому что они сами не понимают его, — ситуация столь же тупиковая, сколь знакомая и распространенная.
Вещи — вот, пожалуй, последнее, за что хотел бы уцепиться Замза. Когда мать и сестра собираются вынести мебель из его комнаты, он противится превращению ее «в пещеру, где он, правда, мог бы беспрепятственно ползать во все стороны, но зато быстро и полностью забыл бы свое человеческое прошлое».