Своими руками
Шрифт:
Военные догнали меня. Три подводы шли. Дядька усатый спрашивает:
— Далеко, доченька, коровку ведёшь?
— Домой, дядь, — ответила ему.
— А далеко ли дом-то?
— За Ленинградом.
— Как за Ленинградом? — удивляется он. Остановил лошадь, командует: — А ну, привязывай Бурёнку, садись!
По пути им было. Продукты они везли из города в части свои. Километров пятнадцать проехала я. Свернули они к лесу. Я им молока надоила. Они мне хлеба, сахара дали. Один дядька пилотку с гимнастёркой подарил, и спичек коробок тоже дали, и соли насыпали. Речонка попалась. Покормила я корову, помыла её, напоила, сама обкупнулась, нарядилась в гимнастёрку, в пилотку. В воду погляделась — на солдатика похожа. «Ну, — думаю, — теперь мне никто не страшен, дойдём до своего
Иду и вижу: хлеб на полях убирать стали. Там комбайн ползает, там жатки трещат. Бабы снопы вяжут, скирды кладутся. Через лес дорога тянется — и там подводы часто встречаются. Машина военная встретилась, остановилась. Лейтенант вышел ко мне, называет моим именем и фамилией, спрашивает, такая ли я. Успокоил:
— Не удивляйся, Оля. Мамка твоя встретилась, просила сказать тебе, чтобы ночью ты в деревнях ночевала, у председателей или бригадиров.
— А она не ругала меня? — спросила я.
— Нет, она тебя хвалила.
— Мамка не плакала?
— Не было слёз, не видел. Радостная была. Наказывала молоко отдавать людям, не выливать.
— А вам дать молока? — спросила я.
— Давно молока не пробовали, не откажемся:
Эти мне каши брусочек дали, сахару опять же и яичного порошка на омлет, научили, как делать его. Узнали, что я без ложки, — ложку свою лейтенант подарил, а шофёр ножичек дал. Стала я совсем к походу годная. Топаю себе день за днём. Сколько прошла — не сосчитать, сколько осталось — не ведалось. Только смотрю раз: тапочки мои распускаться стали, на пальцах пробились и с боков бахромки появились. Тапочки сама шила из суконки. Подошвы от валенка пришиты. Суконку-то от старой одёжи брали. Какая тут крепость для такой дороги? Берегла я их, до жары босиком шлёпала, надевала, когда подошву прожигать начнёт. И всё равно на всю дорогу их не хватило. Пошла босиком. Ноги к вечеру вот как нажигает, что и водой не отмочить. Приткнёшься где спать — долго иголками горячими подошвы прокалывает и косточки горят. «Нет, — думаю, — так много не пройдёшь». Решила рукава от гимнастёрки отрезать, концы завязать, прорезать дырки для ног, засунуть тапочки и в такие обуваться, да рука не поднялась портить гимнастёрку.
Пришла к одной деревне, на полдень время шло. Увидала на краю мусор на дороге, подмётка в мусоре старая. Стала смотреть под ноги. Ботинок нашла, стоптан, пересохший на солнце. Подобрала. В другой деревне туфля старая попалась на высоком каблуке — и её в мешок. На ночь в воду положила. Утром расправила, обулась и пошла. Только долго не прошагала в такой обужонке: ботинок высыхать стал, задираться, ногу заламывать, а туфля набок подвёртывается и так накрутила у щиколотки — опухлость появилась. Побросала обужу эту и надумала верхом на Бурёнке поехать. Усмотрела дорогу безлюдную, запрыгнула на спину. Бурёнка смотрит на меня — и ни с места. Прутиком её подстегнула. Она рванись — и понесла меня. Прыгаю на ней. Не удержалась. Куст на стороне у дороги. Бурёнка на куст свернула. Я с неё и прыгнула в овёс. Руку левую вывихнула, нос содрала. Лежу, плачу и не встать. Но подняла голову, вижу её у куста. Стоит и на меня смотрит, ждёт. Я и не посмела обижаться на неё — сама виновата. Не для езды корова содержится, а для молока. Обняла я её, прощения попросила и повела в поводу дальше.
На верёвке я узел вязала каждый день. Посчитала — одиннадцать узлов. Думаю: «Хватит ли верёвки на всю-то дорогу?»
В обед принялась доить Бурёнку, а левая рука не может, болит, опухолью стала облегать, под мышкой боль сказывается. Ещё горе. Шерстяную бы нитку — перевязать кисть, а её у меня нет. В село пришла, у сельсовета свернула к коновязи, собрала конского волоса на задирах. Вижу, в окно на меня люди смотрят. Подхватилась уходить, а мне кричит дядька, зовёт вернуться. От испуга меня холодом проняло. Зверья так не испугалась ни разу за всю дорогу. Вернулась. У меня слёзы на глаза.
— Зайди, — говорит дядька с пустым рукавом в гимнастёрке. — Мы тебя давно ждали и ждать уморились.
— Вот она, — сказал он, введя меня в помещение. — Посмотрите, героиня какая. Обтрепалась вся, на солнце сгорела, а идёт. Из такой настоящая медсестра
вырастет, матерью родной солдату раненому будет. Только чего ты плачешь? Я затем тебя звал, что мать твоя просила нас, и военные тоже, помощь тебе оказать. Корову твою сейчас — в сарай, сена ей свежего, подоим, а тебя — в баню, нарядим, чтоб ты на себя была похожа, — и дальше пойдёшь.
— Бурёнку вы не подоите.
— Да ну, у нас такие доярки…
— Она только мне молоко отдаёт.
— Вот как? Тогда ты и подоишь. Ванька, вези травы, — скомандовал дядька парню, — да позеленее! К нам заскочи за подойником.
Вижу, тут ко мне со всей правдой относятся, слёзы утёрла, осмотрелась. Дядька спросил:
— А что у коновязи-то ворожила? Ты не колдунья случайно?
— Нет. Рука у меня развилась, жилки растянулись — волос брала перевязать кисть.
Взял он меня за руку, а я как крикну от боли.
— А ну, задержите Ваньку. К врачу её срочно. Тут если не вывих, то перелом. Развилась она у неё. Медичка какая, сама и диагноз поставила.
Посадили меня в телегу. Ванька сдвинул набок с курчавого чуба кепку, погнал лошадь по селу. Телегу трясёт. Рука болит, хоть кричи на крик. Закусила губу, терплю. Ванька глянет на меня, хлестнёт лошадь, спрашивает:
— Не больно?
Качаю головой, что не больно, слова не сказать.
— Я тебя встречать ездил и ночью с ребятами караулил, — сказал он. — А ты где руку сломала?
Я киваю ему и киваю, слов его почти не слышу. Здоровой рукой больную держу и света белого не вижу.
— Тпр-ру! — остановил Ванька лошадей. — Приехали…
В больнице, как руку правили, накричалась я. Дощечку мне к ней навязали, на шею подвесили на бинтик. Потом в бане меня тётка, жена дядьки-инвалида, мыла. Платье моё, гимнастёрку постирала. Ночевала я у них. На вечеринку меня звали хозяйские дочки, а меня так сморило, что за столом не высидела, заснула.
Утром мне обужонку нашли, сандалики. Носочки беленькие уговорили взять. Платье дали, заставили надеть, только я отказалась. Дядька — Иваном Егоровичем его звали — рассмеялся, когда узнал, почему я гимнастёрку надеваю, взял и ремень мне широкий дал подпоясываться, а от сельсовета справку написал, что корова со мной моя, и просил оказывать мне содействия всякие по пути. Только я опять сама никуда не ходила с этой бумажкой — стыдно было, а шла себе и шла на своих двоих. От Ивана-то Егоровича меня Ванька подвозил. Смотрел он всю дорогу на солнце, день надвое делил, чтобы ему засветло домой вернуться, — и проглядел всё на свете. Рассказывала я ему, как корову украла, — он смеялся, — как шла с ней, ночевала в сарае и ребят перепугала, а потом про нашу деревню басни сочиняла. Сказала, что у нас река большая и корабли по ней ходят. Он весь заёрзал, зачесался и говорит мне:
— Вот бы у вас на речке жить — я обязательно моряком стал бы. А тут озерко малое — дно видать.
— Да поедем к нам, — приглашаю его.
Вздёрнулся Ванька, кепку на другую сторону свернул, посмотрел на меня, подумал и ответил:
— А правда, поедем! Эх, жалко, что с коровой не разогнать лошадь, — мы в три дня докатили бы.
Стал он меня пытать, где жить у нас будет. Я ему хоромы барские нарисовала, сказала, что корабли под нашим берегом пристают, что садись и плыви в любой край. Ванька на солнце перестал смотреть, подёргивает вожжи, шаг прибавляет лошади. Вижу, Бурёнке моей трудно поспевать за телегой, головой мотает, потная и слюна не держится, говорю ему:
— Вань, потише можно ехать? Корова потом покрылась. Сверни к воде, покормим её, подою и дальше поедем.
— Долго так ехать придётся, — ответил Ванька. — Холод наступит, корабли перестанут плавать.
— У нас они круглый год плавают, — говорю ему.
Смотрю, мой Ванёк задумчивый стал. Я ему байки сказываю, самой смешно до ужаса, а он улыбнётся криво так и опять думает да вздыхает тяжко. А солнце садиться стало, он и говорит:
— Знаешь, Олька, я не поеду сейчас. Иван Егорович меня в тюрьму за лошадь посадит. — Колхозная лошадь-то у него.