Своя судьба
Шрифт:
Мысль о Маро и Ястребцове мешала мне слушать Форстера.
— Вы уже говорили с Ястребцовым, Карл Францевич? — начал я после минутного молчания. Но ответить мне он не успел. Раздались шаги — это один за другим стали подниматься на веранду работники санатории. Признаться, я очень удивился составу конференции. Мне казалось, это дело одних врачей и сестер. Но пришли и расселись по скамьям не только служащие столовой (подавальщицы, повар), а и няни, уборщицы, судомойки; пришел в своей полинялой тюбетейке садовник… Набралось до пятидесяти человек. Новизна обстановки захватила меня и заставила забыть о Ястребцове.
С
— Сергей Иванович, здесь описаны неврозы нескольких больных. Я отобрал для вас всего пять случаев. Вы увидите, что изложение не трафаретное и не в специальных терминах. Познакомьтесь с больными, чья история тут написана, и попробуйте распознать их человеческие характеры — вот вам первая задача. А потом поговорим.
Я взял мелко исписанный листок и спрятал его в грудной карман. Мне не терпелось догнать Маро и Ястребцова. Обежав аллеи парка и не найдя их, я спустился вниз, к лесопилке.
Жара стояла нестерпимая, горы были покрыты облаками. Пробежав мимо флигеля, я зашел под деревянную крышу лесопилки, где лязгали машины, но никого не увидел. В будочке тоже никого не было, кроме техника. Я окликнул его и, когда он повернул ко мне свое бледное лицо, спросил:
— Вы не знаете, где Марья Карловна?
Он молча показал рукой на родничок и отвернулся. Маро действительно оказалась возле родничка. Она сидела на бревне, опустив руки на колени и глядя прямо перед собою неподвижным взглядом. Ястребцов стоял возле нее со шляпой в руке и что-то говорил ей. Увидя меня, Маро порывисто встала, а Ястребцов замолчал. Я подошел, запыхавшись, и в первую минуту не знал, как и чем объяснить свое появление.
— У вас галстук развязался, — сказала Маро, помогая мне в моем замешательстве, — стойте смирно! — Тонкие руки поднялись к моему подбородку, и, покуда Маро завязывала галстук, я заметил, что они дрожали. Потом она снова села на бревно и посадила меня рядом.
У Ястребцова был рассеянный и элегантный вид. Он обмахивался веткой орешника, время от времени покусывая ее своими черными зубами.
— Что же, вы видели горцев? — спросил я.
— Любезный друг, я видел нечто лучшее, — ответил он с каким-то притворным энтузиазмом, присаживаясь к нам.
Марья Карловна взглянула на меня своим прищуренным — фёрстеровским — взглядом и перебила Ястребцова:
—
Павел Петрович говорит о технике. Павел Петрович находит, что у него замечательное лицо, вандиковское, или гольбейновское, или что-то в этом роде.— Как, да неужели Сергей Иванович сам не обратил внимания на это лицо? — Глаза Ястребцова обратились в мою сторону слегка удивленные, но очень вежливые, подчеркнуто вежливые. Я ответил, что техник кажется мне обыкновенным рабочим польского типа и что, вот когда он обрастет бородой, тип получит свою законченность, а лицо потеряет тонкость. Ястребцов снисходительно улыбнулся.
— У вас нет чутья на лица, молодой человек. О, лицо — это мелодия. Она поет вам в уши, если вы умеете ее слушать, застревает у вас в ушах. Я уверен, что каждое лицо поет по-своему и есть такие, предназначенные мелодии, поющие раз навсегда кому-нибудь одному. Мы называем их «своим» типом, «роковым» типом и так далее. Хотел бы я видеть этого белокурого юношу в темно-красном бархатном кафтане и в берете с павлиньим пером!
— Ну, вы увидите его в воскресенье совсем по-другому — в гороховом костюмчике и на велосипеде, — засмеялась Маро.
— Это ничего не значит, — невозмутимо продолжал Ястребцов, как бы говоря в шутку и только притворяясь заинтересованным темой. — Вы помните, что я говорил вам о зачарованности? Почему не представить себе этого юношу зачарованным? Что знаем мы о себе или друг о друге? Гороховый костюмчик, велосипед, университетский диплом, фуражка шофера — все это лишь шелуха, шелуха и ничего более. Видимость. А под видимостью — очарованная душа, ждущая своего отгадчика. Стоит только отгадать, и колдовство снимется, и мы проснемся… там.
— Где? — тихо спросила Маро.
— Там, в мире реальностей. Там, о чем нам только иногда снится, — с непостижимой, впрочем, осязательностью и яркостью. Вы заметили, как наше восприятие утончается во сне? Уверяю вас, мы в десять раз чутче и чувствительней к сонному образу, нежели к житейскому. Это оттого, что нам сны приводят наши образы, нам предназначенные, в нас оживающие, а жизнь ведет нас мимо видимостей, и вдобавок — чужих.
— Знаете, что сказал бы мой отец, если б услышал вас? — спросила Маро, глядя прямо перед собою и скрестив топкие пальцы на коленях. — Он сказал бы «нельзя»!
— Нельзя? — переспросил Ястребцов, поднимая брови и улыбаясь так, что все лицевые кости запрыгали и застучали у него под кожей.
— Да. Мой отец находит, что истинная судьба человека — в обществе. Пока мы не выдергиваем ее из судьбы народа, не выдумываем небывальщины, мы живем по-настоящему, а чуть начнем сочинять, она переходит из наших рук… в чужие руки.
— Вот как! Почему же он не скажет просто: в бесовские руки?
— Потому что он не верит в беса.
— Фёрстер не верит в беса! — расхохотался Ястребцов почти радостно и, во всяком случае, возбужденно. — Не верит в беса! Я считал его более… гм, более искушенным человеком.
— Да, он не верит в беса, — продолжала Маро спокойно, все еще не поднимая глаз, — он, например, называет иногда злом психическую энергию человека, действующую в отрыве от его сознания, характера, убеждения. Знаете, когда говорят: прорвало человека, сам себя не помнил, бес попутал… Вот против такого беса он борется в человеке.