Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Он опять повернулся к полке и достал потрепанный том «Воскресенья» в женевском издании. Несколько вкладочек торчало между страницами. Тонкий палец Фёрстера скользнул вдоль одной из них, раскрывая книгу:

— Вот об адвокате, рассказывает один из присяжных, слушайте: «Он рассказывал про тот удивительный оборот, который умел дать делу знаменитый адвокат и по которому одна из сторон, старая барыня, несмотря на то, что она была совершенно права, должна будет ни за что заплатить большие деньги противной стороне. — Гениальный адвокат! — говорил он». А вот о другом, это уже сам Толстой от себя: «…со скамьи адвоката встал средних лет человек во фраке, с широким полукругом белой крахмальной груди, и бойко сказал речь в защиту Картинкина и Бочковой. Это был нанятый ими присяжный поверенный.

Он оправдывал их обоих и сваливал всю вину на Маслову». И, наконец, третий адвокат, Фанарин, из самых знаменитых, приглашает его уже сам Нехлюдов для Катюши. Толстой никак не описывает его наружность. Жена зовет его на французский лад «Анатоль». Он, оказывается, «прелестно читает» и для гостей «читает о Гаршине». Надо иметь хорошие нервы, чтоб после адвокатских дел в обществе читать о Гаршине. Надо иметь большое душевное равнодушие. Такие адвокаты здоровы, как боровы, им профессия легка, по плечу, словесный спорт, приносящий деньги. Они человека хорошо видят, выворачивают любую вещь наизнанку, бессонницей не страдают — привыкли. Теперь посмотрите на изнервничавшегося Ткаченко. Будь он равнодушен, будь он по природе лгун, будь он крайний индивидуалист, будь он, наконец, просто рефлектирующий тип, — дела его процветали бы, как и здоровье. Я подозреваю, что Ткаченко споткнулся на первом же деле, а бросить — самолюбие не позволило. И сейчас профессия разрушает его, стирает перед ним границы между правдой и ложью, а по природе он тянется к простоте, к непосредственности, к животным от людей тянется…

— Собак кормит! — воскликнул я.

— Да, собак кормит и с ними ласково разговаривает, именно потому, что тут за собеседника думать не приходится. Из всей вашей характеристики — издерганный, да. Но дальше неверно. Вот нам и надо по возможности убедить Ткаченко бросить адвокатуру. В конце лечения, случается, больные у нас сами приходят к правильному выводу.

Он говорил, часто дыша, и губы у него приняли какой-то голубоватый оттенок.

— Ничего, ничего, это сердце, — ответил он на мой испуганный взгляд, — пошаливает временами. Полежу, и пройдет. А вы идите, голубчик, идите к больным. Все это проще и легче, все это очень обыкновенно, когда привыкнете.

И он глазами указал мне на дверь, перебираясь со стула на кушетку.

Глава девятая

НЕМНОЖКО ЭТНОГРАФИИ, ВПРОЧЕМ ИМЕЮЩЕЙ СЛЕДСТВИЕ ДЛЯ ВСЕГО ХОДА ПОВЕСТИ

В течение двух недель я свыкся с санаторской работой и уже не страдал от напряжения. Днем я бывал с больными, замещая то Фёрстера, то Валерьяна Николаевича, а по вечерам сидел обыкновенно в уютной профессорской столовой и слушал, как Маро читала вслух.

Она почти не заходила ко мне после того разговора. Я видел ее мельком на родничке, в лесопилке, в санатории, но не говорил с ней ни о чем, кроме санаторских дел. А их было много, и не особенно приятных. Прежний врач, о котором рассказывал мне Зарубин, — Мстислав Ростиславович, — видно, не позабыл Фёрстера, и нас известили из Петербурга о поданном им заявлении, очень похожем на донос.

— Кабы не фамилия Карла Францевича, по нынешнему военному времени предосудительная, нам бы на такие доносы плюнуть и растереть, слава богу, не первый год работаем, — сказал мне фельдшер Семенов с обидой, как только стало известно об этом доносе, — а захотят к имени придраться, так это теперь нет ничего легче.

И мы жили в непрестанном ожидании какой-нибудь гадости. Сам Фёрстер, впрочем, думал о ней меньше всех, — по правилу не думать о том, чего еще не случилось.

В одно из воскресений я получил отпуск — на целый день. Это был первый свободный день, отданный в полное мое распоряжение, и я решил провести его в горах. С вечера приготовил я папку и ручной мешок и попросил Семенова разбудить меня до солнечного восхода. Но будить меня пришел не фельдшер, а техник.

— Вставайте, Сергей Иванович! — услышал я утром его милый голос, так чуждо выговаривавший русские слова. — День будет без облачка, и я тоже пойду с вами, если вы разрешите.

Мы с Хансеном виделись довольно часто после того памятного вечера и сошлись, насколько это было для нас

возможно. Он приходил ко мне делать перевязку, выкуривал трубочку, просил книг или газет для чтения. Разговаривали мы о самых простых вещах, и всякий раз, если он задерживался у меня больше десяти минут, в комнату стучалась его теща, шепелявя своим бесцветным голосом:

— Филлишек!

Оживление Хансена (впрочем, очень слабое, — северное!) мгновенно потухало, и мне казалось, что он побаивается этой старухи, ее упорных, невыразительных глаз и шевелящихся пальцев. Поэтому, услышав его слова, я немного удивился и крикнул ему:

— Конечно, идемте вместе. Но я ведь на целый день.

— И я тоже на целый день, — ответил Хансен.

Я быстро оделся и вышел. Шел пятый час, и небо еще походило на тусклую, чистую, зеленовато-белую водную чашу. Дул слабый ветер, да шумел внизу Ичхор — вот и все звуки. Горы казались близкими, и каждая морщинка на них была заметна глазу. Хансен стоял внизу, на этот раз не в знаменитом гороховом костюмчике, а в белой рубахе и высоких кавказских сапогах с мохнатыми голенищами. Он держал узелок, продетый на палку. Мы поздоровались и зашагали в горы.

— Как это вас отпустили?

— Чего? — переспросил он удивленно.

— Как пустили вас домашние на целый день?

Он густо покраснел. Я глядел, как кровь медленно заливала ему шею и худые щеки, покрытые золотыми волосками, — и, признаться, завидовал. Мы и наполовину не так стыдливы, как рабочий класс, которому мы отказываем в душевной тонкости! Наконец, когда порозовели даже его веки, он сдержанно ответил, глядя себе под ноги:

— Хозяйке моей покойней, когда я на прогулке. Да и больная она у меня, волнуется, ей тоже нужно побыть одной.

— Трудно с женщинами! — молодцевато заметил я.

— Ничего, — улыбнулся он и поглядел на меня сбоку. И, должно быть, смешна ему показалась моя горделивая фигура, увешанная свертками, или безусое лицо и молодецкий тон, — но только он улыбнулся снова и стал посвистывать.

Я счел своим долгом насупиться и, поднявши альпийскую палку, привезенную мною в числе прочих достопримечательностей, принялся сбивать ею листья боярышника, росшего но дороге. Хансен протянул руку и схватил мою палку.

— Не надо, зачем? — сказал он серьезно, глядя на меня своим добрым, углубленным взглядом. — Пусть его растет, никому не мешает. Козы и так пощиплют.

С этой минуты я решительно признал его превосходство, и мы зашагали дальше в полном согласии через ручьи и овраги, поляны горных колокольчиков и нежно-голубых анемонов. Мы собирали альпийские цветы, и я прятал их в папку, рассказывая Хансену о своем гербарии и глядя, как он разглаживает сорванный цветок своими длинными, погрубевшими пальцами. Мы ловили удода, лежа на животе и высвистывая по-птичьи, а удод сидел перед нами на бревнышке и подпускал нас как раз настолько, чтобы насмешливо повертеть хохолком и сняться с места. Мы снимали красивые виды и друг друга на фоне красивых видов, — меня со сложенными крест-накрест руками и откинутой головой, а Хансена — сконфуженно смеющимся и не знающим, куда деть длинные руки и ноги. Мы выкупались в горном озере, вскрикивая от холода и показывая друг другу искусство плавать, причем я плыл по всем правилам «систематического метода», а Хансен — безо всякого метода, и он успел переплыть озеро, покуда я только барахтался у берега. Мы сидели голышом на солнце, собирая блестящие кусочки гранита, густо пронизанные слюдой. Хансен был страшно худ, и я мог бы сосчитать каждое его ребрышко; грудь у него была впалая и вся заросшая золотистыми волосами. Он сидел, окунув стройные ноги в воду, похожий на северное божество, и поглядывал на меня из-под прямых бровей.

— Отчего вы такой худой, Хансен? — спросил я его, вдруг почувствовав себя врачом.

— А бог его знает. Металлу наглотался.

— Что же вы делаете из металла?

— На оборону работаем.

— Неужто и на лесопилке есть такая работа?

— А как же, обязательно.

Потом мы сбивали маленькие дикие яблоки и ели их, хотя они были препротивные на вкус. И только к полудню, усталые, загоревшие, полуодетые, мы добрались, наконец, до горного коша, где и сделали обеденный привал.

Поделиться с друзьями: