Святой патриарх
Шрифт:
— Доброе дело, — ласково заговорил Нащокин. — Бог труды любит.
— Чаво баишь, боляринушко? — не расслышал старик.
— Бог, говорю, любит труды, а ты вот трудишься.
— Тружусь, батюшко, — кормлюсь лапотками. А ты, чаю, на зайчика?
— На зайчика, дедушка.
— Вор зайчик — молоденьку корочку грызёт — божье деревцо портит зря.
— А что, дедушка, не опасно здесь на рубеже, в лесу? Не шалят, бывает, польские, а то и русские людишки тут?
— Бывает, батюшко, бывает — пошаливают.
— И убивства случаются?
— Попущает Бог — убивают. Вот и нынешней весной, сказывали, убили тут
Нащокина словно что ударило под сердце.
— Боярского сына, говоришь, убили? — опросил он с дрожью в голосе.
— Убили, боляринушко, попустил Бог. Я, поди, и злодеев-ту этих видел, да невдомёк мне было, что это злодеи. Опосля уже смекнул — да поздно.
— Расскажи же, дедушка, когда и как это дело было? — Нащокиным овладело страшное волнение. — Припомни, дедушка: может, злодеи и сыщутся.
— А так было дело, боляринушко. Однова этта весной, перед вешним Миколой, замешкался я в лесу с лычками — ночь захватила.
— Так перед вешним Миколой, говоришь? — переспросил Нащокин. — «Так — перед Николой и должно быть», с ужасом соображал он. — Ну, что же?
— Позамешкался я этта тады в лесу, надрал лычек эдак свеженьких охапочку, да грешным делом и ковыляю домой. Ан глядь — вон там из лесу и выезжают на конях неведомые люди да туда вон прямо за рубеж и по-веялись.
— Трое, говоришь?
— Трое, боляринушко, трое.
— А обличья ты их не разглядел?
— Где разглядеть, батюшко! — далече ехали. А что меня в сумленье ввело, батюшка, так конь у них, у злодеев, лишний: два, как и след, верхами, а один-от злодей — одвуконь — другого-ту коня в поводу вёл. Для-че им лишний конь? Знамо, не их конёк, а из-под того боярского сынка, что они, злодеи, убили в лесу и ограбили: теперича этта я так мекаю, а тады — и невдомёк было — украли, думаю, конька, злодеи, да и за рубеж. А дело тут вышло во-како: душегубство, а окаянных-ту злодеев и след, чу, простыл.
Теперь для Нащокина стало несомненным, что то были убийцы его сына, убийцы, подосланные его врагами из Москвы. Ясно, что они следили за ним по пятам, до самого польского рубежа, и тут, совершив своё гнусное злодеяние, перебрались за рубеж, чтоб воротиться в Москву уже другою дорогою. Лошадь убитого они не могли оставить в лесу, а увели её с собою и, вероятно, продали в каком-нибудь польском местечке.
Нащокин дал старику несколько алтынов и пошёл к тому месту леса, где, по его мнению, был убит его сын. Но и там не нашёл он никаких следов преступления — ни подозрительной насыпи, ни следов борьбы или насилия.
А лес между тем жил полною жизнью, какою только может жить природа в весеннее время, когда говором и любовным шёпотом, кажется, звучит от каждого куста, когда говорят ветви и листья на деревьях и трава с цветами шелестит любовным шёпотом. Всё так полно жизни, блеска и радости, всё дышит любовью и счастьем, которое слышится в этом неумолчном говоре птиц, в этом жужжанье пчёл, в этом беззаботном гудении и каком-то детском лепете неуловимых глазом живых тварей, — и среди этой жизни, среди этого блаженства природы — смерть, наглая, ужасающая смерть в самом расцвете молодой жизни!
«И за что, Боже правый! — шептал несчастный старик. — Не за его — за мои прегрешения!»
«За что его, а не меня, Господи!»
Он упал лицом в траву и беззвучно заплакал.
А над ним было такое голубое небо,
такое ласковое утреннее солнце.V. В своей семье
На Москве между тем дела шли своим порядком.
Патриарх Никон, поссорясь с царём, давно сидел безвыездно в Воскресенском монастыре и на все попытки государя примириться с ним отвечал глухим ворчанием[69]. Алексей Михайлович с своей стороны, мешая государственные дела с бездельем, тешил себя тем, что, проживая в селе Коломенском, от скуки каждое утро купал в пруду своих стольников, если кто из них опаздывал к царскому смотру, то есть — к утреннему выходу[70].
Но сегодня почему-то не занимало его это купанье стольников. Он вспоминал о своём бывшем «собинном» друге Никоне, и его грызло сознание, что он был слишком суров с ним. Но и Никон не хотел идти на примирение.
А тут ещё это исчезновение молодого Ордина-Нащокина. По его вине он погиб! Каково же должно быть бедному отцу?
«А всё я — всему я виной, — грызла ему сердце эта мысль. — От меня всё исходит — и горе, и радость… А кому радостно? Больше слёз я вижу, чем радостей… Бедный, бедный Афанасий! Не пошли я малого, он бы жив теперь был… А то на! Обласкал своею милостью — и малого не стало»…
В такие грустные минуты Алексей Михайлович любил заходить к своей любимице, к маленькой царевне Софье. Она своими ласками, своим детским щебетаньем развлекала его, отвлекала от дум.
И Алексей Михайлович задумчиво побрёл по переходам к светлице своей девочки.
Уже перед дверью светлицы он услыхал её серебристый смех.
— Блаженни, — тихо, с грустной улыбкой, проговорил он, — их бо есть царствие Божие.
И он тихонько вступил в светлицу. От этого светленького теремка, от всего, что он увидел, так на него и повеяло чистотой детства, невинности, счастьем неведения. Девочка сидела у стола над какой-то книгой и теребила свои пышные, ещё не заплетённые волосы. А в сторонке, у окна, сидела её мамушка и что-то вязала.
— Ах, мамка, как это смешно, как смешно, — повторяла девочка.
— Что смешно, моя птичка? — вдруг услышала она за собою голос отца — и вздрогнула от нечаянности, потому что ноги Алексея Михайловича, обутые в мягкие сафьянные туфли, тихо ступали ко коврам, не делая ни малейшего шуму.
Девочка вскочила и радостно бросилась отцу на шею.
— Батюшка! государь! светик мой! — обнимала она его, лаская руками шелковистую бороду родителя.
— Здравствуй, здравствуй, птичечка моя, ясные глазыньки! — любовно целовал и гладил он девочку. — Здравствуй и ты, мамушка.
— Сам здравствуй, светик наш, царь-осударь, на многие лета! — кланялась мамушка.
— Что это вы тут смешное читаете? — спросил Алексей Михайлович. — Не сказку ли какую?
— Нет, батюшка, не сказку, — отвечала царевна, и опять её голосок зазвенел смехом, точно серебряный колокольчик. — Вот эта книга — она называется «Книга глаголемая Лусидариус или златый бисер»[71], Тут обо всём писано — и о звёздах, и о земле, и о зело дивных людях в земле индейской. Вот послушай.
И девочка нагнулась над раскрытою книгой, писанною полууставом.