Тадзимас
Шрифт:
Борис открыл для себя светлейший мир – и вошел в него. Ради присутствия в этом мире – стоило жить на свете! Знания были – здесь. Поэзия была – здесь. Любовь была – здесь.
Мария Степановна познакомила его с Евой и сказала ему:
– Вот твоя жена!
И Борис женился на Еве.
Ева – чудо. Феодосийское. Коктебельское. Такое чудо только здесь и могло появиться, и нигде больше. Поверьте мне. Киммерийское чудо. Вообразите себе огромные, полные лучистого света, очень темные, теплые, бархатные, ну как эта вот, крымская, киммерийская ночь, широко распахнутые, совершенно детские, девчоночьи глаза на смуглом, прелестном лице. Глаза – глядящие на мир из облака темных, длинных, густых, вьющихся волос. Глаза – глядящие на свет Божий из облака белых, разлетающихся, воздушных одежд. Не глаза – очи. Очи – из дня ли, из ночи? Из тайны, это уж точно. И к этим очам еще и – не в дополнение, а в продолжение, в
И этой вот удивительной паре – выпал путь. Дальний.
Как-то устроились они, там, в Штатах.
Что касается меня, то до сих пор я не представляю их обоих на чужбине, вне Коктебеля. Бывают люди, которые Коктебелю очень нужны, позарез необходимы. Так это как раз Боря с Евой. Ну что им делать в Америке? Для себя я решил, что никуда они вовсе не уезжали. Тем более – насовсем. Такого никак не могу я представить. Ну, куда-то поехали, и только. Вернутся еще. Обязательно вернутся. Без Коктебеля им никак нельзя. Буду их ждать.
Год шел за годом, и вот уже пять лет, как Боря с Евой живут в Америке. И что же? Ева работает. А для Бори – нет в Америке работы. Нет больше Советского Союза. Свернули все прежние программы. Закрыли институты. Не нужна больше американцам славистика. Не интересует их больше Россия. И президент Клинтон так и сказал, что, мол, больше на все это ни цента не даст. Ну, значит, так и есть. Туго дело, конечно.
Однако Борис есть Борис. Он борец. Он и там решил – бороться. Читал иногда лекции. Терпеливо ждал места в каком-то институте. Готовился к конкурсу. Много работал, то есть много читал, размышлял, писал, что он вообще привык делать ежедневно. Информации было у него предостаточно. А душа не нужна в Америке. Знания Борины не нужны. Дух не нужен там. Путь Борин не нужен. Неужели и свет, не нужен?
Живут Боря с Евой в городе, название которого я позабыл, потому что считаю, что все равно никуда они не уезжали. Зеленый город, по площади величиной с Москву, а дома все больше небольшие, так там привыкли существовать, с удобствами. Климат, можно сказать, жаркий. Город расположен на широте Батуми. Влажная жара.Я-то думал, признаться, что, ежели этот зеленый городок, величиной с Москву, расположен где-то неподалеку от Чикаго, то и климат там умеренный, примерно такой, как в средней полосе России. А там, оказывается, субтропики! Вот что значит – нигде не бывать, чужих стран не видать, а все сидеть себе в Коктебеле, сиднем сидеть, медведем этаким, бирюком, отшельником, как я это столько уже лет делаю! Мир, оказывается, – не всегда такой, каким его представляешь, каким воображаешь. Фантазии фантазиями, в них больше, наверное, от Грина, с его, вроде бы и наивным, но на самом деле – обостренно-мистическим воображением, тончайшим и верным, потому что это не просто полет фантазии, свободный и непринужденный, а сплошь и рядом – проникновение в суть, это – синтез мистики и мечты. Мир, наверное, реальный мир, – куда проще. Ну кто бы мне, кроме Бори, сказал, что возле Чикаго – субтропики? И хотя и бассейн имеется прямо под Бориными окнами, и купается в нем Боря постоянно, как это привыкли делать местные жители, американцы, разномастные и чужие, по своим понятиям, со своими привычками, согласно своим правилам живущие, может даже и симпатичные, и даже вполне хорошие, во всяком случае – любопытные горожане, весь контингент, все население этого славного зеленого городка, площадью с Москву, говорящий исключительно по-английски и ни бельмеса по-русски не понимающий, поскольку не нужно им это вовсе, – и Боря, живя среди людей спортивных, старается двигаться, разминаться, поскольку в свое время сам спортом занимался, даже боксом, а в своем американском далеке на велосипеде передвигается, и вообще держит себя в руках, но – не подходит ему тамошний климат.
Ладно бы один климат. А то и нервотрепки сплошные. Бесконечное ожидание чего-то – а чего? Перемен в судьбе? Это кого угодно измотает.
И вот, после очередного случая, с очередными рухнувшими надеждами на обретение работы, службы, когда изрядно пришлось перенервничать, случился у Бориса, с виду вроде достаточно крепкого, и даже в достаточной мере спортивного человека, стойкого, волевого, о чем знаю я достоверно, устремленного вперед человека, но не
американского, а киммерийского, инфаркт.Ну, тут уж не просто испугаешься, а еще и призадумаешься, все о том же – как жить дальше?
В первый раз приехали Боря с Евой на родину в позапрошлом году. И – что скрывать – шок от перенесенного инфаркта был тем, тяжелым, норовившим выбить Борю из его привычных ритмов, событием, от которого предстояло еще оправиться, отойти, как по-русски говорят, и след которого коснулся Бориного лица, глаз, умудрился-таки оставить на всем его облике свой жестокий след.
Болезнь – за что? Почему? Карма, что ли? Борис – думал.
Мы сидели с ним вдвоем у меня в доме, говорили. Я все твердил ему:
– Возвращайся! Ты нужен здесь, а не там.
Боря с Евой уехали. Потом опять вернулись. Как им – там – без Киммерии? И вот уже в третий раз они здесь.
Очень изменился Борис. Не просто старше стал. Нет, к нему стало приходить некоторое понимание.
Например: каково это, как непросто это – переждать междувременье, лихолетье, смуту, с тем чтобы продолжить свое дело – потом, здесь, а пока что готовиться к новому подвигу.
Что же, может и так. Но, мне думается, смуту надо пережидать и переживать – здесь, со своей страной, вместе со всеми людьми, пусть и в стороне от бестолкового хаоса, дабы суметь осмыслить происходящее и выразить его – в слове ли, в другом ли каком деянии.
– Если умру, то хотел бы лежать я здесь, в коктебельской земле! – сказал мне Борис.
Рано еще – о смерти. Надо жить. И – выжить. Чтобы совершить то, к чему призван. Так я ему ответил.
Мало ли какие мысли приходят в голову вдали от дома? И каково ему, Борису, действительно человеку общественному в хорошем смысле, быть в изоляции от людей? А главное – чувствовать себя ежесекундно оторванным от Дома Поэта, от того мира и света, к которому привела его когда-то Мария Степановна Волошина, от того пути, по которому столько лет он шел, от того духа коктебельского, который и ему, и всем нам помогает жить и делать свое дело, несмотря ни на какие обстоятельства, – дело, неразрывно связанное со словом.
Я верю, что Боря с Евой вернутся насовсем. Они построят себе в Коктебеле дом. И в доме их всегда будут и свет, и дух.
– Возвращайтесь, ребята! – только и говорю им.
Слава богу, что Борис убедился: никто его не забыл здесь. Наоборот, он – нужен. Коктебельские люди – особый народ. Они своих поддерживают всегда. И я видел, как Борис расцветал, преображался.
Тоже любитель светлых одежд, принарядится, бывало, выходит из дому вечером, весь в белом, а однажды даже в роскошном белом костюме, аккуратно причесанный, свежий, и улыбка его, гавриловская, чуть ироничная, но добрая, и глаза его, гавриловские, с искорками, с несколько напряженным, повышенным вниманием ко всему происходящему вокруг, будто там, внутри глаз, сидит вооруженный хорошей оптикой наблюдатель и все-все видит, не только поблизости, но и далеко, и видит это даже в подробностях, крупным планом, и все примечает, – такие вот особые глаза, но – добрые, потому что со светом коктебельским, и внимательные, а пытливые – да, есть это, но и доверчивые, порой восторженные, как у того Бори-мальчишки, который когда-то впервые переступил порог Дома Поэта и вошел в новый для него мир, глаза – говорящие мне о Бориной душе куда больше, чем чьи-нибудь, даже его собственные, рассказы о том, о сем, о всяком жизненном, житейском, глаза – с полетом, с размахом, со взглядом в грядущее, глаза его – были на месте, вот здесь, в Коктебеле, и все было на месте в нем, и сам Боря был здесь на месте, дома.
Потому я с ним и пошел в Дом Волошина.
И людей на волошинские именины пришло много.
Полукругом поставленные во дворе сиденья были все заняты. Люди стояли – тоже полукругом.
В центре, куда были направлены все взгляды, с установленного перед публикой портрета, смотрел на людей хозяин дома, сам Волошин.
Принаряженные сотрудницы музея держались приветливо, но торжественно. Саша Шапошников, славный человек, стоял среди них, высокий, в белых брюках и рубашке, ослепительно-белой, с галстуком-бабочкой, который издали казался то ли действительно прилетевшей бабочкой, то ли приколотым на Сашиной груди строгим цветком.
С набережной почти не долетали посторонние звуки, не мешали нам.
По правую руку, будто присутствуя среди нас, пришедших поздравить его, стоял на узком постаменте белый, несколько обобщенный в деталях, но, именно по этой причине, удивительно разительный и похожий, прямо живой, бюст Волошина работы старых коктебельцев – скульпторов Ариадны Арендт и Анатолия Григорьева.Казалось, что все деревья и цветы, растущие во дворе и в саду волошинского дома, не просто постоянно пребывают здесь, а тоже, как и люди, пришли сюда, чтобы побыть всем вместе, всем заодно, чтобы здесь быть, сейчас, в день именин поэта.