Таганка: Личное дело одного театра
Шрифт:
Едва взглянув на Галилея — В. Высоцкого», вы тотчас убедитесь, что такой человек легче отвергнет старое вино, чем новую мысль. Лишения привычны. Скудость не разжигает аппетита. Пресловутого «символического» гуся он ест без жадности, по-рабочему, вина не смакует, экономку хлопает пониже спины без всякого сладострастия, просто так, для поддержания спортивной формы[107].
«…у Любимова нет, например, ничего подобного великолепной длительной сцене трапезы Галилея, который сладостно обсасывал гусиные косточки в спектакле брехтовского „Берлинского ансамбля“ Любимова другое интересует»[108].
Свои первые реплики Галилей-Высоцкий произносит «стоя на голове», проверяя упругость мышц, плескаясь полуголый в лохани с водой и растираясь докрасна грубым полотенцем.
Эту первую сцену спектакля И. Л. Вишневская комментировала так:
Крепкий, здоровый мужик с упрямым взглядом исподлобья. Совсем не Дон-Кихот, но и не чревоугодник Фальстаф. Никакой возрожденческой раскованности титана (титан мог бы выстоять!). Скорее, обычный плебей, сметливый крестьянин, знающий, почем фунт лиха. И уж вовсе не тот, кто «слишком ценит удобную жизнь», чтобы от нее отказаться. Да за все тридцать с лишним лет, что он прожил перед нами, у этого человека никогда и не было этой самой «удобной жизни»! Не о том его печаль: было бы у кого занять полскуди на линзы. Значит, и терять нечего и защищать — тоже. Значит, сам собой отпадает заметный брехтовский мотив: веления плоти не властны над этим Галилеем.
Тогда что же, что вынуждает его отступиться?
Вот здесь и сказывается позиция театра. Для него причины внешние, общественные гораздо важнее личных. Обвинение переадресовывается. Отступничество Галилея здесь явно и открыто связано с главной обличительной тенденцией спектакля — с ненавистью к наступлению реакции на человека. Той реакции, что цепко сторожит незыблемость священных «устоев», душит сомнения, сжигает всякую смелую мысль, обезглавливает истину. Тень «сожженного» [Джордано Бруно] все время витает над Галилеем. Недаром кадила монахов дымят вокруг дерзкого ученого с такой яростью, словно костер уже подпален. Недаром толпа церковников кидается на него со всех сторон, готовая растерзать, разорвать в клочья. И Галилей оказывается то распятым на стене в световом круге, то пригвожденным к полу пронзительным белым лучом сверху. Так досказывается, сценически развивается мысль драматурга. И постепенно, шаг за шагом ощущение скованности, несвободы, висящей угрозы нарастает. ‹…›
«Жизнь Галилея». Галилей — В. Высоцкий
Вначале Галилей еще тщится как-нибудь перехитрить судьбу. Ему кажется, что «наступило новое время» — теперь уже не сжигают. «Человечество все как будто ждет чего-то…» И далекий музыкальный мотив фанфарами подхватывает его надежду. Но монахи справа недаром гудели: «В этом мире все в порядке, ничего не происходит…» Устои — незыблемы. Идти наперекор — невозможно. Надо двинуться в обход, как-нибудь извернуться, кинуть подачку от своих научных щедрот. Лишь бы получить возможность работать. Он еще в силе, перед ним еще заискивают. Кажется даже, что не он, а его боятся. Вот этот куратор Приули, например, что пришел с малоприятной новостью: в надбавке к жалованью отказано. Галилей едва шевельнул рукой, а маленькая головка куратора в черной шапочке уже резко метнулась в сторону, словно получила удар.
Брошенной подачки оказывается мало[110]: великое открытие спутников Юпитера, сделанное с помощью телескопа, никого не интересует, раз сам телескоп не приносит больше дохода. Глубокой ночью Галилей только что вдохновенно носился по сцене, так что полы его коричневого халата словно развевали ветры истории. «Нет опоры в небесах! Нет опоры во вселенной!» — грохотал его голос. Но наступает утро, и великий астроном сгибается в три погибели и строчит раболепное письмо. Телескоп, который только что бесстрашно кидался ввысь, к самому Юпитеру, теперь освещает унизительные строки. «Ползком, на брюхе», но он протащит свое открытие, заставит поверить факту. Его беспокоит только одно: «достаточно ли раболепно» звучит его послание великому герцогу Флоренции? Строки письма крупно выведены на полотнище с кистями. Словно знамя, поднимают его монахи с кадилами, скрывая фигуру согбенного Галилея.
«Жизнь Галилея». Галилей — В. Высоцкий
Но великий герцог еще так юн, а его придворные ученые
так безнадежно догматичны. Стойко охраняют они веру в стройный порядок системы «божественного Аристотеля». Заставить их посмотреть в телескоп и самим убедиться невозможно. Церемонная шеренга черных мантий ученых и черно-белых — придворных дам не дрогнет. Никто не выйдет из ряда, не унизится до того, чтобы подняться к ненавистной «трубе» Только шаг вперед, отказ — и обратно, в ряд. Их фигурам доступен только ход пешки, на одну клетку. Новые звезды «не могут существовать» просто потому, что они «не нужны», ибо грозят разрушить стройность системы. Кажется, ясно?Тщетно Галилей будет упрашивать всех по очереди: каждый как по команде повернет от него голову вбок. И великому герцогу тоже скомандуют. Тщетно хор мальчиков своей чистой мольбой прервет действие и попросит: «Люди добрые, посмотрите в эту трубу!» Люди услышат только темный глас монахов: «Воздержитесь, чада, можно увидеть не то, что надо!» И когда Галилей все-таки будет настаивать: ведь у Аристотеля «не было подзорной трубы!..» — тут уже вера в авторитарную власть вздыбится в полном, искреннем негодовании. Он посягнул на самое святое! «Если здесь будут втаптывать в грязь Аристотеля!» — визжит философ. Довольно! Процессия удаляется.
Здесь падает вера Галилея в могущество доказательств, в силу факта, подрывается решимость действовать любым путем. Протащить истину любой ценой, «на брюхе» не удалось. Его «раболепие» оказалось напрасным. Хитрость окольных путей — бессильна и обманчива. Галилей угрюмо бросает камень вверх, но уже не ради «доказательств», а скорее потому, что это единственное движение, на которое он еще остался способен[111].
Почуяв это, реакция переходит в атаку. Вокруг Галилея закружил мерзкий хоровод в черных сутанах. Над ним издеваются, его оплевывают, проклинают. Пускают в ход угрозы, соблазны, убеждения и, наконец, испытав все средства, запрещают его веру: учение Коперника объявлено «безумным, нелепым и еретическим». Галилею затыкают рот. Он вынужден замолчать. ‹…› Наука уходит в подполье. Монахи со свечами и кадилами снуют вокруг дома. Черная блестящая стена множит их блики. В ночной тиши одинокий Галилей сидит за своим рабочим столом, упрямо сжав кулаки. Маленький монах с льняными волосами и бледным испитым лицом чуть слышно приближается к нему. Вот еще один человек, который захотел убедить Галилея отказаться от научных исследований. Длиннейший монолог Фульганцио В. Золотухин произносит как исповедь жизни целого народа, как молитву, скорбную, проникающую в душу. ‹…› И на мгновение кажется: а может быть, он действительно прав, этот истощенный физик-монах, что опустился сейчас на колени и поднял усталые глаза к небу? Может быть, в самом деле есть некое «благородное материнское сострадание»… в том, чтобы не подрывать привычной веры, определенного порядка, неизменного круговорота, в котором живут его родители — бедняки из Кампаньи? Отнять у них веру — значит предать и обмануть их. Ведь если Священное писание лжет — «нет никакого смысла в нашей нужде; трудиться — это значит просто гнуть спину и таскать тяжести, в этом нет подвига…»
И вдруг смиренно льющийся голос заглушается грубым рокотом: «Почему порядок в нашей стране — это порядок пустых закромов?!» Галилей подымается лбом вперед, кулак рубит стол: «Я насмотрелся на божественное терпение ваших родных, но где ж их божественный гнев?!» Обвинения сыплются на голову коленопреклоненного монаха. Но, как бы почувствовав, что они могут быть равно обращены к нему самому, Галилей постепенно стихает. Почти дружелюбно бросает он на пол перед маленьким монахом свою рукопись, тем самым беря его в ученики. И голос ученого звучит печальной лаской: «Я объясню тебе, я объясню тебе…» Склонился над книгой Фульганцио. Задумался Галилей. А высоко над ними засветилась тонкая медь чуть искривленной вращающейся сферы.
Молчание длилось восемь лет. До тех самых пор, когда однажды в комнате Галилея не появился бывший его ученик и жених его дочери Вирджинии — Людовико. Изящный, в черных очках, с современным портфельчиком в руках, он принес нежданную весть: новым папой будет просвещенный человек. При этом Людовико не преминул напомнить Галилею о его обязательстве молчать и не «вмешиваться в споры о вращении Земли вокруг Солнца». Куда там! Галилей рванул со стола скатерть, едва не расплескав вино. Прочь! «Мир приходит в движение!» Вновь послышались ему победные звуки фанфар. Трубить сбор! Приборы на стол! Приготовить все к новому эксперименту — мы будем изучать солнечные пятна! Забегали в волнении ученики, комната вмиг преобразилась. А в центре, широко расставив ноги, встал, как капитан, Галилео Галилей (только тут стало ясно, чего стоило такому человеку его восьмилетнее молчание!).