Такая долгая жизнь
Шрифт:
Утро наступило серое, унылое, облачное. То и дело срывался дождь. Но в лодке все радовались такому утру: по крайней мере, хоть от вражеской авиации их спасала погода.
Медленно, потихоньку ползла лодка, переваливаясь с волны на волну. Казалось, этому «путешествию» не будет конца.
Николай первый заметил катер, прыгающий, как поплавок, на волнах. С катера, видно, тоже увидели их и держали курс прямо на лодку.
— Смотрите!..
Все перестали грести. Чей катер? Флага на нем не было.
— Гранаты приготовить к бою! — скомандовал Бандуристов.
Кто-то сказал:
— «Последний парад наступает…»
На катере, на палубе, появились люди. Они стали что-то кричать, а что — непонятно… Немцы?.. Зачем им кричать?.. Скорее открыли
— Без моей команды не стрелять! — приказал Николай.
Катер еще приблизился.
— Кто вы?
— А вы кто?
— Повылазило, что ли, русские мы!..
— Братцы! Наши!.. Ура!.. Спасены!..
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Не первый раз этим шляхом на запад гнали людей. Был он уже исхожен, истоптан. Тысячи ног шаркали по пыли, и легкое облачко ее тянулось следом. Погода стояла сухая, теплая.
Впереди шагали полицаи с винтовками, по бокам и сзади — тоже полицаи. Но им, видно, не было полного доверия — колонну сопровождали два гестаповца на мотоцикле с ручным пулеметом, установленным спереди на коляске.
Солнце припекало, ни привала, ни кустика, ни тени. Шли уже часа три. В горле пересохло, ноги налились тяжестью. Кто-то увидел впереди сруб, крикнул:
— Гляди, колодезь, напиться бы…
— Пан! Пан! — закричал высокий курчавый парень лет девятнадцати. — Вода! Пить! Пить!..
Недолго думая, парень выскочил из колонны и побежал к колодцу. Немцы на мотоцикле тотчас же круто развернулись.
— Хальт! Хальт!
Вовка увидел, как тот, что сидел в люльке, припал к пулемету. А парень бежал огромными прыжками, не оборачиваясь. «Стой! — хотелось крикнуть Володе. — Ложись!..» Но тут резанула пулеметная очередь. Бегущий как бы споткнулся. Удивленный, нашел еще в себе силы обернуться, но тут же рухнул на пыльную стерню навзничь, разбросав в стороны нескладные длинные руки. Колонна ахнула и затихла. Только шарканье ног над степью да клацанье затворов — полицаи тоже переполошились.
— Лёс! Лёс! Шнелль! Шнелль!.. [48]
Колонна шла молча. Даже у самых неробких похолодело в сердце. Что же будет с ними там, в Германии, если вот так просто, ни за что можно убить человека? Которому бы жить да жить… И работать к тому же. Ведь их гонят на работу. Значит, и это ничего не стоит? Убьют десять, сто, тысячу! На место убитых пригонят других… В России людей хватит!.. Так, что ли?
В Мариуполе их должны были погрузить в теплушки. Переночевали они в бывшей школе, на голом полу, — парты все были вынесены во двор и поломаны на дрова еще осенью.
48
Пошел! Давай! Быстро! Быстро! (нем.)
— Из школ тюрьмы сделали, — обронил кто-то тихо неподалеку от Володи.
На рассвете снова уже знакомые ненавистные слова:
— Ауфштейн! Лёс! Шнелль!..
Теперь их выкрикивали немецкие солдаты в зеленых мундирах. Им и было поручено доставить «живой груз» в Германию. Это были солдаты-отпускники. Добровольцы. Дорога им не засчитывалась. «Чистый» отпуск начинался по прибытии в Германию.
В теплушки набивали под завязку. Один вагон шел с охраной и продуктами. В теплушках нары как соты: использовался каждый сантиметр площади.
Двери перед отправлением закрыли на железный засов. В вагоне было четыре оконца: два — с одной стороны, почти по углам в верхней части, а два — с другой. На оконцах прочные железные решетки — все продумано.
Было два вагона семейных: мать с сыном или с дочерью, муж с женой, брат и сестра. Были и такие, кто выдал себя за семейных, беда быстро сближает: ночевали в каких-то селах по дороге, потом, уже под самым Мариуполем, в небольшом хуторе, затем в Мариуполе в бывшей школе, и люди нашли друг друга, решили, вдвоем будет легче, объединились,
выдали себя за «семейных». Почему нет? Документов у них никаких нет и не будет. В Германии им присвоят «номера». Немного позже выдадут кусок картона в целлулоиде с железной оправой. На картоне, правда, будет имя и фамилия, год рождения и откуда родом. И, конечно, номер. Он теперь важнее имени, важнее всего остального. А внизу четким шрифтом будет написано: «Не оставлять без надзора местной полиции даже на работе».Но все это будет там, в Германии. Здесь же, в пути, в вагонах, у них нет даже номеров, и те, кому суждено умереть в пути, умрут безымянными. Ни могилы, ни гроба. Придорожная канава, и все…
В вагоне жарко, душно. Дышать совершенно нечем. Но это были молодые люди. У них здоровые легкие, здоровое сердце. Попадались, правда, люди пожилые. Тем было совсем худо. Они-то в основном и помирали.
Володе досталось место в углу на верхних нарах, неподалеку от окна. Снаружи, особенно по ночам, пахло жизнью: травой, деревьями, землей, паровозным дымком.
Он все еще был оглушен, ошарашен, придавлен и никак не мог понять: зачем такая жестокость, в чем все они провинились? И ему казалось, что хуже того, что есть, быть не может. Но так только казалось.
В Перемышле, на границе, их эшелон простоял почти сутки. Здесь была баня, прожарка одежды, дезинфекция.
Баня была горячей, раскаленной, как духовка. Раскаленными были крючки, на которые они вешали одежду, горячими были деревянные полки, на которых они сидели, нестерпимо горячей была вода, лившаяся из кранов, обжигающими были резиновые дубинки, которые пускали в ход надсмотрщики за малейшую провинность и просто так, для острастки, для собственного удовольствия. По голому мокрому горячему телу удары были нестерпимо болезненными.
Влажная одежда отвратительно воняла дезинфекционным раствором. На мокрое тело напяливать ее было трудно — не лезла, и все, а замешкался — тут как тут надсмотрщик с резиновой дубинкой, и уже к новым ненавистным словам пришлось привыкать:
— Руссише швайне! Шайзе!.. [49]
И казалось Володе, будто весь немецкий язык состоял только из этих слов: «Лёс! Шнелль! Ауфштейн! Руссише швайне! Шайзе!..»
Миновали Перемышль. В каком-то городе в Польше давали горячую пищу — баланду из картофельных очисток и «каву» (кофе). Ничего общего с кофе, конечно, эта коричневая бурда не имела. Из чего она приготовлялась, никто даже догадаться не мог. О «каве» можно было сказать только, что она мутно-коричневая и горьковатая. Один, черненький такой, как оказалось, учитель из Киева (там подсадили большую группу), вылил эту «каву» к чертовой матери прямо на рельсы. Это, конечно, было неосмотрительно. Даже как бы демонстративно. Тут же подбежал раздатчик — местный, не то поляк, не то украинец. Он кричал на каком-то тарабарском языке и — черпаком по голове учителя. Ничего «лучшего» под рукой у раздатчика не оказалось. Резиновую дубинку, видно, ему еще не выдали.
49
Русские свиньи! Дерьмо! (нем.)
Все, что происходило с ними в дороге, было похоже на сон с тяжелыми видениями. И во сне Володя видел то, что наяву. Сон и явь перемешались.
Где-то на исходе второй недели эшелон их подошел к предместьям большого города.
Огромные рекламные щиты, свастики на флагах, портреты Гитлера. Кто-то громко сказал: «Берлин». И зашелестело по вагону: «Берлин!», «Берлин!»
Берлин был по-казарменному чистым и опрятным. Железная дорога (штадтбан) проходила через город, шла на уровне второго или даже третьего этажа. Сверху хорошо все видно. Светило яркое солнце, и все было залито светом, но и солнце не давало городу многоцветья: дома в основном были серыми, закопченными, люди одеты добротно, но однообразно — нет ярких платьев, нет ярких расцветок — все темное, серое.