Там, на войне
Шрифт:
По полю в рассветной туманной дымке бродили лошади. Они нет-нет да и вытягивали шеи, смотрели в сторону деревни и глухо ржали. Люди отпустили лошадей на волю, потому что им хотелось, чтобы лошади уцелели.
Вчера, в полуразрушенном доме на самом краю деревни, нам один старик говорил:
— Война моторов, война моторов, а лошадей на ней гибнет — пропасть…
Среди неприкаянных блуждающих по полю лошадей попадались спутанные. Они припадали на передние ноги и тянули морды к копытам, старались сорвать крученые поножи. А вольные перебегали с места на место, трясли головами, косили на нас глаза и раскрывали почерневшие губы. Они просили корму, а его у нас не было. Он был там — в деревне. Но ни вольные, ни спутанные лошади туда не шли.
Туда шли мы: Усик, Маркин,
В дощатой стене просторного, чисто прибранного овина проделана щель для наблюдения, и мы по очереди смотрим через нее. Будем сидеть здесь до тех пор, пока не поймем, как противник организовал свою оборону, какие у него силы, есть ли возможность взять «языка» и, главное, можно ли на этом участке небольшой группе пройти в тыл к немцам. Приказ краток: «Ни при каких обстоятельствах в бой не вступать и своего присутствия не обнаруживать». Командир батальона добавил: «Вот и будет вам день отдыха».
А день действительно обещает быть славным. Стрельбы нет, и движения никакого. Первый по-настоящему весенний день. Солнце и тишина.
Кажется, что такая благодать будет в Федорках вечно. Но вот короткими очередями начинает постреливать пулемет. Неужели нас заметили?.. Крупнокалиберный… Ага, установлен под большим сараем в кустах… Но почему он стреляет то вдоль оврага, то в нашу сторону?.. Ясно. Они пристреливаются. На случай появления противника. В одном из домов на той стороне оврага тоже, наверное, проделана щель в стене, и через нее неотрывно смотрят чьи-то глаза и хотят просмотреть все насквозь, найти свое спасение и нашу гибель.
Мы засели в овине. Посреди маленького двора между избой и овином большая куча навоза. Его пора бы вывозить в поле, но некому.
Сержант Маркин постелил охапку соломы за этой кучей и разлегся. Он елозит, устраивается поудобнее, жмурит глаза, и блаженная улыбка сама собой возникает на его маленьком круглом лице с острым подбородком и вызывающе вздернутым носом. Он сейчас ничего не знает и знать не хочет. Еле слышно мурлычет себе под нос:
— Девки, где вы? — Тута, тута! А моей Марфуты нету тута, А моя Марфута летает с парашюта…Четверо суток назад противник остановил передовой отряд нашего танкового корпуса на этом рубеже. Враг держится крепко и даже контратакует. А нам нужно вперед. Быстрее вперед. Нарушены планы наступления, планы наших соседей, начальство не на шутку забеспокоилось, а это обычно передается всем…
На каждого летчика в тылу работает двадцать пять человек. Каждый летчик обязан это помнить — двадцать пять! Он это помнит, когда валяется на койке, помнит, когда взлетает, когда ведет бой, когда сбивает очередного «фоккера», «хейнкеля» или «мессера», помнит, когда сам врезается в землю!.. Нет, тут он уже ничего не помнит…
На каждого танкиста в тылу работает четырнадцать человек. Ведь сумел же кто-то подсчитать… Танкист помнит — четырнадцать!.. Помнит в лесу на исходной позиции, помнит, когда над головной машиной появляются два трепещущих флага, красный и желтый: команда «Делай, как я»… Трассирующий снаряд огненным пятном летит ему навстречу… Когда убит водитель, пулеметчик и заряжающий…
На каждого пехотинца в тылу работает три человека— только три. И когда он ест из своего котелка, топает по грязной дороге, когда идет по дну оврага, когда ложится и ползет, готовясь к атаке, он ничего не помнит. Ему хочется уступить одному из тех трех возможность проверить свой шанс в жизни и сходить в атаку хотя бы один раз за всю войну. Но он и этого, наверное, не помнит…
У меня в руках первоклассный бинокль — «Цейс IX 14». Трофейный. Сплошной линии окопов у немцев нет. Есть отдельные окопчики, и в каждом по три-четыре фрица. Вижу шесть окопов. Вон здоровенный
битюг с засученными рукавами сел на бруствер и набивает патронами кассеты автомата. Другой лежит на пригорке. Битюг прикрикнул на него, и мне показалось, что он выругался по-русски. А кто теперь не ругается по-русски? Обруганный нехотя забирается обратно в окоп. Подойти к ним и ночью будет трудно. Открытый и чистый склон оврага — это дорога не для нас.… А вот к пулемету добраться можно, но не со стороны оврага, а с другой стороны. Там домики, банька, кусты… Пройти метров триста им в тыл и заявиться гостем с той стороны… Это, пожалуй, вернее будет…
У нас такое правило: во время наблюдения, если есть возможность, все увиденное, услышанное, свои соображения и даже сомнения, относящиеся к делу, произносить вслух. Случись беда, и тогда, если хоть один из нас останется в живых, он будет знать все, что знали остальные.
Старший сержант Усик достает из ножен финку и чертит что-то на утрамбованной земле овина. Чертит и затаптывает сапогом. Он всегда чертит и затаптывает. Какие-то схемы, какие-то линии. Спокойный, даже флегматичный на вид человек, вот он вытирает нож о рукав ватника, достает из-за пазухи сверточек, делит хлеб на четыре ломтя, отрезает кусок старого сала, четыре дольки, и молча дает мне и Патрову. Потом достает с перекладины длиннющий шест с гвоздем на конце, насаживает на гвоздь сало, хлеб и осторожно через ворота сарая протягивает шест к Маркину. Тот снимает с гвоздя свой завтрак и начинает не спеша уминать его. До наступления темноты мы еще пообедаем хлебом и салом, если, конечно, Маркин не раздобудет что-нибудь посущественнее. Ему надоест так лежать, и ближе к вечеру он начнет двигаться. Для него двигаться — это либо сражаться, либо раздобывать… Я только сейчас сообразил, что Усик чем-то напоминает моего отца: такой же худой, высокий, с вытянутым костистым лицом и непропорционально большим, широким носом; такая же немного прыгающая походка, выдающая врожденное плоскостопие; такие же всегда усталые, добрые глаза.
… Вспомнился утренний морозный час на Киевском вокзале в Москве. Восемь дней отпуска после брянских боев промчались сумбурно и быстро. Меня провожал папка. Он был в пехотной неуклюжей шинели б/у (бывшей в употреблении). Состарился, ссутулился, смотрел на меня и изредка пытался шутить, подбадривать, хоть я в этом вовсе не нуждался.
В зенитных частях он оборонял Москву, а в ноябре сорок первого, когда немецкие танки подступали к столице, зенитчики опустили стволы своих орудий и жгли эти танки… Но вот смотрю на него — солдатом он все-таки не стал. Так и остался штатским. Много нарядов отстоял за это время, и даже на гауптвахте отсидел, и был ранен… Но повидаться со мной его все же отпустили… Он то и дело козыряет офицерам, пробегающим мимо нас по платформе, и мне стыдно, что ему все время приходится козырять. И ему, наверное, стыдно, и поэтому он все время пытается шутить. А я смотрю мимо него вдоль платформы. Жду ее.
За несколько минут до отхода поезда она прибегает. Всю жизнь опаздывает и куда-то торопится. Поздоровалась и сразу заговорила. Как всегда, у нее много новостей, и все такие радостные новости. Но она так и не успевает рассказать их нам. Поезд трогается. Отец целует меня и говорит какие-то бодрые слова, но я их не слышу. Поворачиваюсь к ней, целую ее, и она целует меня, и ее губы задерживают мои, не отпускают… Поезд набирает скорость… Ни я, ни она не ждали этого поцелуя. Ведь мы всегда были просто приятелями. Или мы всегда просто прикидывались приятелями. Она говорит: «Беги!» Я догоняю свой вагон и прыгаю на подножку. Ее варежка, ее серые удивленные глаза, которые, кажется, первый раз не смеются, ее пушистый воротник, ее губы. А отца я так и не видел с того момента, как повернулся к ней… Почему я поцеловал ее только там, на вокзале? Почему не поцеловал ее раньше?..
В широкой низине за оврагом, далеко от нас, появляется несколько фигур. Они держатся плотной группой. Группа начинает расти, уже ясно, что это не отделение и даже не взвод. Наша пехота. Только откуда она взялась здесь?.. Короткими перебежками они движутся в сторону оврага, на верхней кромке которого — противник.
В немецких окопах уже заметили их, и там от благодушия не осталось и следа. От окопчика к окопчику перебегает битюг с засученными рукавами, наклоняется и что-то говорит своим солдатам.