Танцующая в Аушвице
Шрифт:
Если на колонну на бреющем полете несется истребитель, мы выскакиваем из грузовика и бросаемся в придорожную канаву. Один раз самолеты появились из-за соседнего леса так неожиданно и бесшумно, и обстрел начался так внезапно, что у нас не осталось времени выпрыгнуть из кузова и скатиться в кювет. Во время этого обстрела двое узников были убиты и три человека ранены, среди них — наш шофер. Несколько часов нам пришлось заниматься ранеными, но затем мы снова трогаемся в путь. Место раненого водителя занимает наш шведский “переводчик”, а сам водитель с рукой на привязи и перебинтованным плечом сидит рядом. Его ругань сошла на нет, теперь он тихий и пришибленный.
Дальше наше путешествие проходит спокойно. Мы то спим, то дремлем в кузове. Иногда останавливаемся — по нужде или перекусить. Вечером, в полной темноте, наша колонна останавливается. Вдали я вижу горящую деревню. Похоже, ее разбомбили совсем недавно, потому что пожар полыхает, вздымая высоко вверх языки пламени, обсыпанные множеством искр. Можно увидеть, как красным
После трех дней пути мы добираемся до границы. Там уже стоят в ожидании другие машины шведского Красного Креста. Мы еще не окончательно свободны, понимаю я. Ощущение свободы у меня возникло, когда мы отъехали от центрального вокзала в Гамбурге. Но здесь, на границе, я узнаю, что нас собираются обменять на других заключенных, узников лагерей — на немецких солдат, которые попали в плен при освобождении Норвегии и Дании. Начинаются гвалт, толчея. Обе стороны обмениваются списками заключенных. Вооруженные солдаты окружают наш грузовик. В кузове становится тихо. Мы все замираем. Я истово надеюсь, что теперь обрету наконец подлинную свободу.
Шведский Красный Крест на датской границе
После двух часов ожидания я слышу шум и громкие голоса. Возникли разногласия, это очевидно. Немецкий офицер, под командованием которого происходит обмен пленными, расходится во мнении с комендантом конвоя. Тот не хочет обменивать погибших и мертвых заключенных на живых немецких солдат, как того требует офицер. К спору подключается шведский дипломат. Он выглядит весьма воспитанным человеком, но пребывает в ярости. Сквозь растрескавшийся брезент я вижу его наливающееся кровью лицо. Помимо двух погибших под обстрелом заключенных по дороге от ран и лишений скончались еще двое узников. Немецкий офицер не желает уступать. Дипломат — тем более. Строгим тоном, на лающем немецком, который так хорошо понимают немецкие солдаты, дипломат отстаивает свою точку зрения. Он даже грозит офицеру: его ждут очень неприятные последствия теперь, когда война уже фактически проиграна. Нельзя безнаказанно нарушать договор, спекулируя на умерших. Шведский дипломат безоружен, а у немецкого офицера — пистолет и вооруженные солдаты, готовые ринуться в бой по его команде, но дипломат мужественно продолжает гнуть свою линию. Переговоры заходят в тупик, и начинаются телефонные переговоры между берлинской штаб-квартирой, правительством в Стокгольме и штаб-квартирой шведского Красного Креста. Однако и оттуда поначалу нет ясных указаний, как быть в возникшей ситуации. В эту ночь грузовики, окруженные солдатами, стоят на границе.
На следующее утро обмен начинается. Нам говорят, что по сигналу мы должны покинуть грузовик и через нейтральную полосу перейти на другую сторону границы. И одновременно нам навстречу пойдут немецкие солдаты.
Когда по списку выкрикивают фамилию Криларс, мне разрешают выйти из машины. Шведский водитель помогает мне вылезти из кузова и провожает до места, указанного немецким офицером. Офицер с бледным лицом мрачно и цепко оглядывает меня. Форма сидит на нем безупречно. Даже у проигравших войну, у них во всем soll Ordnung sein [98] , понимаю я. Он спрашивает, кто я такая, поскольку никаких документов я предъявить не могу. Вместе с фамилией я называю свой лагерный номер. Солдат сверяет мое имя в списке с номером, вытатуированным у меня на руке. Потом кивает мне: направо. Водитель говорит мне по-английски, куда я должна идти, и показывает на группку людей, стоящих метрах в ста от нас. Они отвезут тебя в Швецию, поясняет он. Затем желает мне good luck [99] и возвращается назад к грузовику за следующим заключенным.
98
Должен быть порядок (нем.
99
Всего хорошего (англ.).
С другой стороны навстречу мне идут три немца в солдатских мундирах. На полпути мы встречаемся. Мы искоса оглядываем друг друга, я не решаюсь рассматривать их в открытую и медленно прохожу мимо. И все же я хорошо вижу их лица и, поравнявшись, гляжу им прямо в глаза. Они явно не страдают от недоедания, но при этом они какие-то серые, серьезные и несколько подавленные. Я одна стою этих троих, приходит мне в голову. И я впиваюсь взглядом в их лица. У одного из них под носом щеточка усов. Другой — пожилой и прихрамывает. Третий еще молод и даже вполне хорош собой, он оглядывается на меня. Он явно радуется своему освобождению, я тоже, и секунду мы улыбаемся друг другу. Кто они такие? Что пережили, какой была их жизнь
до нашей встречи? Я хочу это знать, хочу с ними поговорить. Но мы молча проходим мимо друг друга. Через сто метров я наконец-то становлюсь свободной.По другую сторону границы нас встречают горячим чаем, кофе и каким-то угощеньем. Но много есть нам не дают. При долгом недоедании это может быть смертельно опасно, говорят нам. Мы с Мартой позволяем себе насладиться едой. Потом нам выдают новые одеяла и вместе с другими заключенными выводят на небольшую площадь. Ко мне подходит датский солдат, пожимает мне руку и спрашивает, глядя на мою лагерную робу:
— Можно взять в качестве сувенира нашивку с номером с вашего пальто?
Я? Без номера на одежде? Я не рискую отдать ему нашивку. Прежде в моей жизни нечто подобное каралось смертной казнью. Я отлично помню, что случилось год с лишним назад. Когда на территории лагеря возвышались метровые сугробы, а большая ель с электрическими свечками напоминала нам о Рождестве, четырех моих польских солагерников повесили у нас на глазах, поскольку у них не было номеров на одежде и они показались охранникам fluchtverdacht [100] .
100
Подозреваемыми в побеге (нем.).
Тем временем нас заводят в какое-то здание, где датские чиновники выдают нам новые бумаги. Это нечто вроде временного удостоверения личности. В Германии я везде записывалась под именем Криларс, потому что так мне посоветовал Йорг. Теперь, когда я стала по-настоящему свободной, я диктую чиновникам свое настоящее имя: Гласер. Хватит с меня Лоэнгриновой саги, я наигралась в прятки. С фотографией на документе я становлюсь административно новенькой и чистой.
Роза. Первый день свободы
Два дня спустя мы оказываемся в шведском Мальме. Не считая незначительных препятствий, поездка прошла хорошо. Все возбуждены. Исчезают гнетущий страх, холод, голод, исчезают лающие окрики охранников. По-прежнему остается вонь наших собственных тел, но это никому не мешает. Мы свободны, и у нас нет больше страха. Это самое главное. Брезент, которым был затянут кузов грузовика, поднят наверх.
Мы с Мартой сидим рядом. Мы мало разговариваем. На улицах я вижу все больше людей. Некоторые приносят истощенным узникам еду и питье. Все стремятся проявить к нам сочувствие. Здешние люди выглядят хорошо и смотрят на нас с любопытством. Иногда неуверенно машут нам рукой. Некоторые провожают нас испуганным взглядом. Вдруг я понимаю, что поверх обычного платья на мне все еще надета лагерная роба. К тому же мы грязны, сильно истощены, кое у кого раны перемотаны несвежими бинтами. Все эти бодрые люди на улицах не видели войны близко и обо всех страданиях знают только из газет. Абстрактно и на расстоянии. Мы видим, как какая-то молодая мамочка с младенцем на руках смотрит на освобожденных заключенных с нескрываемым ужасом. И плачет. Это понятно по тому, как вздрагивают ее плечи.
Это действует заразительно. Марта не выдерживает и тоже начинает плакать. Даже когда женщина с ребенком остается далеко позади, Марта все еще рыдает и произносит непонятные слова. Это очень напоминает фламандский диалект. Она плачет громко, она выплакивает все то горе, которое еще не выплакала, не могла выплакать раньше, не имела права. Я обнимаю подругу и глажу ее по коротко остриженным волосам. Но, кажется, Марта ничего не замечает. Она плачет, ее плечи трясутся, она не может остановиться. Ее плач больше напоминает шакалий вой в ночи, чем рыдания человека. У меня в горле встает комок, и я тоже начинаю тихонечко подвывать. Так мы и сидим в грузовике, тесно прижавшись друг к другу. По моим ощущениям это продолжается целую вечность. Почему, спрашиваю я себя, прежде чем попасть в число избранных, ты должен быть изгнан? Я думаю о своих родителях, которые наверняка погибли, думаю о своем брате Джоне, о гибели Рашели, о бесчисленных погибших от рук Sonderkommando, о преступлении Глауберга, по милости которого я теперь не могу иметь детей. Я думаю обо всех этих годах чудовищной дискриминации. За что? Лишь за то, что я такая, какая я есть…
Другие заключенные в нашем грузовике ничего не говорят и лишь с энтузиазмом машут людям, стоящим вдоль улицы. Они оставляют нас с Мартой наедине с нашей болью.
Через некоторое время мы добираемся до Гетеборга. Машина несколько раз останавливается, и всякий раз люди передают нам одежду и хлеб. Мы с Мартой долгое время сидим в объятьях друг друга и ничего этого не замечаем. Мы стираем друг другу слезы со щек, целуем друг друга и смеемся со слезами на глазах. А что нам еще остается делать? Мы свободны и мы живы… Я подползаю к борту грузовика, туда, где брезент приподнят, чтобы все лучше видеть и слышать. Наверное, о прибытии нашей колонны было объявлено заранее, потому что на улицах много людей. Когда мы въезжаем в центр Гетеборга, народ заполняет все тротуары и нас встречают аплодисментами. Я машу людям в ответ и говорю Марте, которая перебирается ближе ко мне: