Танец мотыльков над сухой землей
Шрифт:
— Какая дрянная книга, — напустилась на Люсю Ольга Дмитриевна. — Он — однолюб!
В автобусе — бабушки:
— Какое мы с тобой дело большое сделали: дядю Колю навестили! Дядю Васю навестили! Дядю Петю навестили!..
— Надо Ване моему ограду поставить. Он что — не достоин? Он что — не достоин?
— Ну, тихо, тихо, не надо, горячку не пори, успеется…
В годы перестройки Ольга Дмитриевна Ульянова яростно отстаивала право своего дяди, Владимира Ильича Ленина, остаться в Мавзолее, и отражала любые происки, связанные с перезахоронением.
— Все это вранье, что Владимир Ильич завещал похоронить его с матерью, — говорила она, — ничего подобного, он всегда хотел покоиться
Люся послала ей открытку в поддержку, что Ленин, как Иисус Христос, вечен. Та ответила растроганным письмом: дескать, да, насчет Ленина и Христа — это чистая правда, просила позвонить. Но сделала такую приписку: «Может подойти внучка Леночка, дочка Нади, ей 14 лет, она очень грубая. Если моя Леночка скажет грубость — вы ответьте тем же. Так делают все мои знакомые…»
Мне привезли подарки из Японии. Надо бы встретиться.
— Меня вы сразу узнаете, — услышала я по телефону нежный голос, — я маленькая японка.
— Так бог знает до чего можно договориться, — сказал Сережка. — «А я — чернявый еврей с носом, а я здоровенный русский с мечом на боку и в лаптях!..»
Идут мама с сыном из детского сада, слышу, он у нее спрашивает:
— Мам, а что такое гондон?
— А черт его знает, — она ответила беззаботно.
У своего издателя впервые увидела художника Шуру Соколова. Когда я еще не знала, что это Шура, он показался мне похожим на бухгалтера старой закваски, только нарукавников черных не хватало. А уж как Шура Соколов разгорелся, как начал делиться своими жизненными наблюдениями — вокруг него в буквальном смысле слова вспыхнуло всепожирающее пламя:
— …Я захожу к этому Сашке, а у него пять комнат по тридцать метров. Я говорю: «Саша! Ведь тут же можно потеряться!» И во-от такие тараканы! Причем кишмя кишат, это в центре, на Тверской! И что меня поразило — они шелестят, шуршат, как газета!.. Тут является какой-то номенклатурный работник с тортами. Принес три торта. Я не вру! Причем один отдал хозяевам с гостями, а два поставил около себя. Он ел их ложкой и все съел! Клянусь, я это видел своими глазами. Во-от такое пузо!..
— Вы бездонный рассказчик, Шура, — сказала я, поднимаясь, — но мне пора. Вы, наверное, забыли, но мы когда-то с вами часто разговаривали по телефону, вы мне рассказывали, как с художником Лионом в телескоп изучали окна домов напротив…
— Когда это было??? — ахнул Шура.
В метро слышу:
— Вчера Цирку Кио — праздновали сто лет, говорят, в конце представления женщин так и резали пополам, так и резали!!!
— Люблю все подпорченное! — говорила Люся. — Оно неподвластно времени.
Тишков:
— Не скажи! Этот бизнесмен прекрасно разбирается в искусстве. Он и Ивлина Во читал, и не любит Глазунова…
Евгений Весник в студии готовится к записи. Мы с Витей Труханом — у режиссерского пульта. Весник — мне:
— Вы что, едите мороженое? Вы же простудитесь, заболеете и умрете. Снимайте свитер! А то вы вспотеете, простудитесь и умрете…
— Евгений Яковлевич! Вы готовы? — спрашивает Витя.
— Готов! (читает) «Артисты лондонского балета… эти пидорасы…»
— Евгений Яковлевич!
— Виктор! Это хорошо, что я завожусь, а то в передачах мало жизни. Все так разговаривают, как будто у них сифилис в третьей степени!..
Гуляю в Сокольниках. Навстречу — мужчина и женщина.
— Когда я ушла, — она говорит, — все сразу начало рушиться.
— Куда ушла? — он спрашивает.
— К тебе.
— Что начало рушиться?
— Все.
Холодной зимой, французы не припомнят другой такой зимы, Леня снимал свою Луну не то что на, а прямо-таки над крышами Парижа в квартале Марэ в доме Жан-Луи Пена, художника-шестидесятника. В отличие
от наших, парижские шестидесятники всю сознательную жизнь протусили в ночных клубах. Пен эти клубы разрисовывал, устраивал хэппенинги, в общем, не скучал. И это по нему здорово заметно. Квартира у него под самой крышей, с крыши виден весь Париж. Вместо мебели — старые дерматиновые автобусные диванчики. На диванчиках спали собаки левретки. Уборная — поездное купе. Стекла, ширмы, загородки, посреди комнаты — облупленная деревянная лошадь с каруселей. На стене висела ветхая бумага с благодарностью от испанского короля, которого Жан-Луи когда-то изобразил на стене своего клуба. Во время капитального ремонта он под шумок на крыше соорудил еще один этаж. Все увито цветами одичалыми. Наш продюсер Ольга Осина сказала, что цветы Жан-Луи подбирает на помойках, выпрашивает, подворовывает, приносит их, чахлых, на крышу, и они у него оживают и наполняются соками. Что у него были триста жен, триста детей всех расцветок и национальностей, прежняя жена казашка, красавицы дочки-близнецы, эта — арабка с арабчонком…— Я много курю, — важно говорил нам Жан-Луи, — но правильно питаюсь. И вот мне шестьдесят шесть лет, и я взлетаю по лестнице на крышу. А моя жена — ей семнадцать — уже начинает охать на четвертом этаже.
— Так она несет ребенка, коляску…
— …Какая разница!..
Жан-Луи в засаленной ковбойской шляпе, сидя в обшарпанном соломенном кресле-качалке, потягивая красное вино, попыхивая трубкой:
— Чудо, как хорошо! Люди занимаются любимым делом — пишут, рисуют, поют и еще деньги за это получают. Это ли не простое человеческое счастье? Почему? Твой сперматозоид победил собратьев и первым добрался до назначения! Знаешь, сколько их участвовало в гонке, а выиграл ты один! Второе: на свете есть антибиотики. Если б не они, я оглох бы в раннем детстве, их изобрели года за три до этого. Третье: в Первую мировую войну я только родился, поэтому меня не взяли в армию. А в Алжирскую я откосил, сказавшись сумасшедшим. Четвертое: я ведь мог бы родиться в голодной Африке, а родился во Франции и живу, как дож. Или мог родиться клошаром, рыться в помойке, искать рыбий хвост. А вы, мадам, — сказал он мне, — могли бы родиться там, где женщина совсем бесправная и забитая!..
— У меня была девушка — очень красивая, — мечтательно говорит Жан-Луи. — Однажды она пришла и сказала: я полюбила другого и ухожу от тебя. И вдруг я захохотал. Я залился счастливым смехом, и она оторопела. И от удивления прожила со мной еще две недели, хотя я ее об этом не просил. Если б я стал грозить ей или молить, рвать на себе волосы, она бы немедленно ушла, а так — она удивилась.
Леня — Жану-Луи:
— Если вы будете в Париже весной — приходите на выставку…
— Я никогда не покидаю Парижа, — ответил Жан-Луи. — Я родился в Париже и хочу тут умереть. Так что — очень может быть…
Якову Акиму рассказывала одна чиновница в Алма-Ате, что казахи очень охотно принимают на работу евреев, причем на руководящие посты.
— У них головы — казахские! — объяснила она Яше.
— Таджики к абхазам относятся как к братьям меньшим, как к малым сим… — говорил мой друг, писатель Даур Зантария.
— Писатель сродни охотнику, — заметил Даур. — Нельзя полуубить вальдшнепа.
— Это Москвина? — он спрашивал. — Как жаль, что моя фамилия не Сухумов.
— Ну, цветите, — сказала я Ковалю.
— Цветите? — переспросил Коваль. — Ты что, считаешь, что я еще цвету? Но плодоношу ли я, вот в чем вопрос?.. Мне кажется все-таки, что немножко плодоношу.
В пустынной «Малеевке» поздней осенью мы жили с маленьким Сережкой, а в номере напротив обитала с маленьким сыном Сашей некая Любовь Сергеевна.