Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

„Да и по ночам вставать, небось весь первый год болеть будет, как Алешка... Декрет этот, сколько времени дома, четыре стены эти... в выходные-то тошно. Да и вообще столько мороки навалится! Еле-еле ведь Алешку выходила, из последних сил, если, бы не баба Аня, вообще бы загнулась“. Она всем и говорила так – загнулась бы. И ощущение это ведь до сих пор помнится, не выветривается ощущение – злобного отвращения к писку из детской кроватки, когда уже три часа ночи, а ты еще глаз не сомкнула. Баба Аня плакалась тогда в телефон какой-то своей сверстнице:

– Нешто это матери, девки-то наши, им бы только в ихнем бабском коллективе юбки просиживать, мужикам глазки строить, да лясы

точить. Да и мы-то...

Исчезли лица, усилился свет, будто последнее усилие делал и вот стал таять. Алешина мама шла сквозь дождь, и в ней нарастала злость на себя.

– Вот дура, – сказала она вслух и даже приостановила шаг.

Обернулась назад. Сзади свет совсем уже отступил и сквозь дождь и мрак пучеглазился полумрачными окнами коренастый абортарий. Он показался сейчас похожим на коренастого папочку Молчуньи. Того и гляди рявкнет из полумрачных окон:

– А ну, назад!..

А там за пучеглазием три трезвые девки лежали приклеенные к простыням и на них наваливался впервые в жизни ужас всего того, что они натворили. По ним и сквозь них шли еще толпы не рожденных. Этого Алешина мама уже не видела, уже не чувствовала, по ней уже не шли. Сейчас она уже им завидовала, завидовала их освобождению...

Свобода!.. от того, что в ней еще тюкает-стучится. Она отвернулась от абортария и увидала перед собой стоящие в воздухе весы. Но уже напрягаться-вглядываться надо было, чтобы их разглядеть, в последнем сгустке отступающего света стояли простые рычажные весы. На правой чаше лежал младенец, тот самый, что лежал у нее под правым боком и глядел на нее Алешенькиными глазами. Теми же глазами он смотрел на нее сейчас. И это – в последний раз. Так говорил этот взгляд.

Над левой чашей копошился, пока не касаясь ее, зависая над ней, ком из всего того, что только что вылезло из душевных недр Алешиной мамы: от старой детской коляски, где кот брезгует спать, и крика: „Да и я себе бабу найду“, до злобного отвращения к писку из детской коляски. Шевелящийся зловонный ком был огромен, но ничего не весил по сравнению с тяжестью правой чаши. Но от зависшего кома тянулась черная, звенящая от напряжения нить, тянулась сквозь светящийся сгусток во внешнюю тьму и на другом конце нити торчал хирургический нож, закрепленный на окаменевшей тьме хитрым механизмом. Как только ком коснется левой чаши, нож будет занесен над младенчиковыми глазами. И как только ком перетянет правую чашу, нож вонзится в глаза. Как это уже было только что там, в абортарии, на залитой кровью кровати, у правого бока...

Да не может же невесомый ком перетянуть правую чашу! Может. Здесь мера тяжести другая. Решает все настрой души. Замерли Алешенькины глаза, глядя на маму. И на нож зависший косятся. И нож дрожит от нетерпения. А из тьмы рявкает голосом бабушки номер два:

– Да давай же!

И что-то младенчик запищал просяще. Звуковые волны рявканья и просящего писка устремились на маму. Она отбросила рукой остатки сгустка света вместе с весами и решительным шагом пошла вперед. И нету никакой тьмы кругом, так потемнело слегка от туч, да от дождя. И дождь был совсем уже другим, противным холодным, хоть и летним, ливнем, развозящим по телу больнично-абортарную грязь. После очередного обзывания себя дурой, досадного сплевывания, очередного оборачивания на абортарий (а может прямо сейчас назад?) послышалось вдруг Алешиной маме, что лужи под ее решительным шагом стали чавкать и хлюпать как-то по-особому, некий ритм почудился и будто слова целые в ритм вычавкивать стали лужи из-под ее летних тапочек.

И вот уже не чавкающе-хлюпающе, но медно-звонко зазвучали Богомолкины слова:

– И мертвые придут – не

поверят.

„И здесь достала“, – едва не выругалась Алешина мама в адрес Богомолки. – Хоть по ушам бей...

По ушам ударила, но от удара не ушло, а прибавилось, новый довесок возник в ушах: „Без Меня не можете творить ничего“. Но это говорил уже не голос Богомолки. А чей? Да хоть бы чей, надоело!.. И – снова, по ушам. Из ушей ушло, но теперь явилось из брызг, хлеставших из луж, теперь эти две фразы перед, глазами стоят и стена ливня не мешает их видеть. „Вникни, всмотрись, соедини их вместе в душе твоей, и третий глаз...“

– Ну, уж хватит!

Бить по глазам себя Алешина мама не стала, но в ее „хватит!“ было столько ярости, что в момент все исчезло, кроме противного дождя, сквозь который она зашагала еще, решительней и быстрей. Перед подъездом остановилась и решительно и быстро сказала себе: „Все! Чуть оттаю, в ванной окунусь и назад! Там поймут, там все видели... Все! В нашем доме места больше детям нет. И не будет. И всем скажу сейчас, что вычистилась, что чуть долежать надо“. И по животу себя стукнула, чтоб не очень там тюкал, скоро в морозильную ванну. Нет ты уже в ванной! Нету тебя! Но когда грохнула дверь, опять послышалось:

– И вот и мертвые пришли...

Голос, это произнесший, показался совсем уже жутким. Ну, Богомолка!..

„...Не можете творить ничего...“

Не можем! И не хотим!

Дверь лифта с грохотом открылась; перед мамой была дверь ее квартиры.

Мама подхватила Алешу и подняла на руки. Она тоже соскучилась.

– Мама, ты вылечила животик? Братику там хорошо? Мама поставила Алешу на пол, погладила по голове и сказала уставшим голосом:

– Да-да, все будет в порядке. Только придется подождать.

– Да-да, подождать, – это папа подал голос.

Мама отправила Алешу играть с Мишкой, а сама с папой осталась на кухне. Но Алеша не пошел играть с Мишкой, он остался около полуоткрытой кухонной двери. Беспокойство его усилилось, ему вдруг стало холодно до дрожи.

– Ну, – услышал Алеша папин голос.

– Все нормально. Только еще идти придется. Полежать еще придется.

– Что так?

– Да чего-то повредили слегка, осложнение может быть.

– Так чего ж пришла-то, чего туда-сюда ходить. Да еще по такому дождю.

– Сейчас полежу чуток и пойду. По Алешке соскучилась: „И по тебе“, – хотела уж было вот так даже совсем по-боевому соврать. Да язык не повернулся. Вздохнула только.

– Он меня тут замучил, – сказал папа.

– Да, по-моему, он как-то не в себе.

– Не в себе! – передразнил папа, – себе не надо было в живот тыкать.

– А не ты ли говорил, что он забудет.

Они поговорили еще, и тут всплыло то слово, сказанное Хапугой во дворе, которое никак не вспоминалось, но вот прозвучало и сразу стало ясно его страшное значение. И Алеша понял, что произошло что-то ужасное. Судорожным движением руки он толкнул дверь и она шумно распахнулась. Алеша сделал два шага вперед, остановился. Дальше он не мог идти, будто ноги его приросли. Он оцепенело смотрел на маму и наконец сдавленно выговорил:

– Мама, где мой братик?

Мама не узнала голоса своего сына. И лица его. Умоляющее, требующее, кричащее, растерянное, жалкое, с застывшими на выкате глазами, оно совсем не походило на лицо ее сына.

– Эх, Алеша, ну в конце-то концов, – начала было мама, но осеклась. – Да успокойся же ты, да что с тобой?! Ой, ну какое у нас личико страшненькое, ну-ну, все будет в порядке... Ну, давай успокаиваться, все будет в порядке.

– Где мой братик? – тем же голосом спросил Алеша.

– В следующий раз, Алеша. Придется немного подождать.

Поделиться с друзьями: