Татьяна
Шрифт:
Вошла Язва. Рот ее жевал, и из него несло совершенно невозможной вонью, некоей усредненной смесью фенола, тухлых яиц и прокисшего пива.
– Об чем шумим, девоньки? – Смачно чавкая, спросила Язва. – Я присоединяюсь, давайте вместе нашумим.
– Не надо лететь на небеса, – тихо сказала Богомолка, не замечая Язву, – не на чем тебе туда лететь, никому из нас не на чем, прилетят за нами, когда нужно будет, коли достойны будем, когда „дайкать“ о брюхе перестанем, ведь этим дайканьем своим, понимаешь, – Богомолка вдруг страдальчески задумалась, ушла на мгновенье в себя и даже перекрестилась (Язва ухмылисто гмыкнула и икнула), – ведь же сказано... – Богомолка сокрушенно покачала головой, все еще не выходя „из себя“, мол, впустую ведь говорю. – „Ищите прежде всего Царствия
– Не надо лететь на небеса! – вскинулась Богомолка, выйдя, наконец, „из себя“.
Алешина мама в очередной раз отпрянула назад от внезапного Богомолкиного перескока.
– Они сами к нам летят! Сами даруют нам сокровище, только и нужное нам. Каждый день в каждом храме отверсты небеса и летит нам оттуда сокровище, каждую литургию Дух Святой сходит к нам, – нате вам третий глаз, берите... „Приду и вселюся в вас и очищу вас от всякой скверны“ – нате, берите Меня! Бесплатно... Нет!.. Не бесплатно! Взамен всю мерзостину свою оставьте, грехи свои продайте, обменяйте на Дух Святой, сокровище из сокровищ, вот и Продавец-Меняла среди вас незримо стоит. Сам Христос среди вас стоит и ждет.
А чего дожидается? „Да я в общем-то не грешу-у, так... ну парочку детишек своих не рожденных угрохала во чреве своем, да свекрови, скряге, пожелала под машину попасть, а так больше ничего, не грешу вроде...“ Вот ты заскакивала в храм, чтоб свечку поставить и побыстрей смыться оттуда. А ты заскочи, чтобы постоять и выстоять. Всю литургию.
Насмерть стоять, но выстоять: как в окопах, в сорок первом, велика Россия, а некуда отступать – Москва позади, вот и ты встань и скажи – некуда больше отступать, шаг назад – пропасть, а шаг влево, шаг вправо, конвой стреляет без предупреждения, прости, это из другой оперы... А ведь меня в храм, считай, что пинками мой благоверный загнал. Ага. Любила я его очень, сейчас еще больше люблю, перечить ему не хотела и Библию всю прочла его понуканием и в храме стояла маялась и все думала, скорей бы все это кончилось. До конца никогда не достаивала. И ведь искренно хотела понять и проникнуться и – ничего, все отскакивало, прости, говорила, супруг милый, видно я законченная материалистка.
И вот кончилась та первая моя литургия, которую я до конца выстояла (супруг за локоть держал) и потащил он меня крест целовать, сзади меня за локти держит и толкает. А я упираюсь. А силы у меня утроились... Очень живописно мы со стороны смотрелись, священник заметил нас, вперед вышел, руку вытянул и прямо ткнул мне крестом в губы. И обмякла я. А ближе к ночи все перевернулось во мне, сама Евангелие взяла и, – каждая буква его благодатью дышит. Всю ночь читала и ревела. Вот он – третий глаз.
И первые слова, на которые наткнулась в том ночном чтении были: „Без Меня не можете творить ничего...“ Аж в жар меня кинуло, как это верно. Ведь непрошибаема я была; и вот, от одного только прикосновения ко кресту, а всего-то две железные палочки поперек друг друга, – и такой переворот. Прости... – Богомолка замолчала, легла на спину и закрыла глаза.
– Игриво излагаешь, – сказала Язва. – Трепани еще что-нибудь.
Вошла Бочка, исторгая такую же вонь:
– Я сейчас мимо холодильной палаты шла, там где ванна та, слышь, – Бочка обращалась к Богомолке, – и твоего выкинутого видела. Его в ванну бросили. Посмотреть не хочешь?
Даже Язва на Бочку цыкнула:
– Да ты чего мелешь! Совсем дернулась!
– А чо? Чо такого? Все ж знают, что в ту ванну выкинутых и вынутых кидают. Я мимо нее каждый день хожу.
Лицо Богомолки совершенно не изменилось, только уголки губ дернулись на пол мгновенья. Алешиной же маме очень захотелось ударить Бочку, но хотенье тут же и прошло, в ответ Бочка бы сделала из Алешиной мамы отбивную. „Завтра и моего вырезанного туда“. Она тоже легла на спину, закрыла глаза. Долго так лежала без всяких мыслей и вообще без каких бы то ни было душевных движений. Когда открыла глаза, первое, что
услышала, – разномастный храп трех пьяных девок. Общий звук был похож на смесь хрюканья и заводимого мотоцикла. А первое, что увидела: в открытой двери среди какого-то радужного искрящегося тумана стояли двое.Черты их лиц проглядывались слабо, но было видно, что у одного белая борода. У второго борода была короче, реже и чернее, сквозь искрящийся туман проступали его глаза пронзающие, печальные и будто чего-то ждущие, ей показалось, что эти глаза чем-то напоминают глаза ее Алеши и лицо его, хоть и худое старческое и морщинистое, тоже почудилось ей похожим на лицо сына. И тут она едва не вскрикнула, застыв телом, будто парализовало ее. Она узнала белобородого, он был как две капли воды похож на того на иконе, которому она свечку ставила, перед которым свечей горело больше, чем перед всеми остальными иконами вместе взятыми. И второго узнала, который сквозь клубящийся золотой туман смотрел только на нее.
Да это же... Богомолка же, увидав этих двоих, мотнула головой туда-сюда, закрыв глаза, вновь открывшиеся, они выражали беспредельный ужас. Богомолка несколько раз перекрестилась и перекрестила этих двоих. Ужас в ее глазах моментально растаял, хотя и не весь, часть его осталась и он обрамлял восхищенное удивление, с которым Богомолка взирала на нежданно возникших, будто с икон сошедших старцев. „А действительно, откуда и как они возникли?“ – пронеслась вихревая мысль в извилинах Алешиной мамы. Ответа на эту мысль естественно не было, да и быть не могло, да и мысль вихревая пронеслась и пропала, совершенно вдруг неважным показалось, откуда и как они возникли: „Зачем?“ – вот что затерзало Алешину маму, и тут ей сразу очень страшно стало от направленных на нее глаз и будто над глазами этими вспыхнула, проступила из воздуха надпись про сокровища, как в том храме над этим же ликом, над этими же глазами. „И ведь там он тоже смотрел только на меня.“, – такая вот теперь мысль пронеслась. А Богомолка прошептала испуганным шепотом:
– Батюшка... святитель... Никола Угодник, это ты? – и перекрестилась еще раз и того, к кому обращалась, перекрестила.
– Я, я, Никола я... И что перекрещиваешь, правильно, мало ли кто привидеться может, когда мозги набекрень от скорбей. У тебя-то будут еще детки, будут...
– Батюшка!.. Я не брежу? Это ты?!
– Я, я...
– Да за что ж мне радость-то такая?!
– Тебе за то, что не ропщешь, а плачешь. А вообще-то, что уж там „за что“. За что я, многогрешный, там нахожусь, откуда сейчас сюда вот явился? Да ни за что, по милости всевышней и только. И тут белобородый Николай улыбнулся. И будто светом ударило отовсюду – от стен, из воздуха, вообще из всего, что окружало.
– Господи, – прошептала Богомолка, – батюшка Никола, теперь я знаю, как ты улыбаешься, никогда и не думала, что увижу. А тот, кто с тобой...
– Нет. Это я с ним. Это он сюда позван. А я только его сопровождаю, по его просьбе, чтоб тут воздух голосом своим сотрясать. А он у нас молчальник великий, Божьи люди всегда молчальники, а он есть Божий человек, Алексеем его зовут, Алешенькой, человеком Божьим, так к нему обращено было. Вот пришли полечить вас. Ты ж за них тоже просила, – Никола кивнул своей бородой на храпящих девок, – вот и попробуем всех их в чувство привести... Вот и храпеть перестали. Попробуем помочь от бесчувствия полечить. Правда, помощь наша поначалу проклятьем покажется, ну да ничего, пора им от спячки-храпочки пробуждаться. Они знаешь сейчас чeм заняты? Они сейчас грудью всех своих деток кормят, всех, что поубивали.
– Ой, дедушка Никола, да ведь тяжко-то как!
– Знамо тяжко. Известное дело: грудью покормила, зубочки, то бишь, десна беззубые побывали на сосках, вот тут-то и просыпается, тут-то и рождается материнское чувство, тут-то и любовь к дитяти приходит, тут-то и видишь деточку своего, которого убила. Ну, а эта вот толстенькая, всех четверых сегодня за ночь покормит. Со всеми пообщается, а проснется – никого.
– И что ж дальше, батюшка Никола?
– Дальше-то? А так и будут их видеть младенчиками, да кормить... до времени.