Татьянин день. Иван Шувалов
Шрифт:
И вот однажды на Покровке появился странный на первый взгляд выезд: ярко-оранжевая колымага, запряжённая цугом. Да каким! Две небольшого роста лошади в корню, две огромных по середине и две совершенно карликовых — впереди. И при колымаге два форейтора, из коих один гигант, а другой — взаправдашний карлик.
Чуть ли не во всю длину улицы за экипажем бежали толпы любопытных, пока забавный выезд не остановился перед шуваловским домом.
Стоял тёплый летний день. Из кареты не спеша вылез вельможа в преклонных годах, к тому же странно одетый. На нём был то ли плащ, то ли халат таких же, как и его карета, ярких тонов, на голове — колпак. Взгляд его маленьких чёрных глаз был насмешливо-проницательным,
— Батюшка мой! — произнёс он тем не менее приветливо, хотя тож на какой-то странный манер. — Всей Москве ведомо, что я глуп и чудаковат. И ни к кому в гости не езжу, поскольку не понимаю и не признаю светских тонкостей. Обо всём догадывайся, как надо там или сям поступить, обо всём мучься — что за житье! К тебе же, любезный Иван Иванович, к первому приехал незванно и без церемоний, коих, как мне ведомо, ты и сам не признаешь.
— Милости прошу, любезнейший Прокофий Акинфиевич, и впрямь безо всяких церемоний. — Хозяин радушно обнял гостя. — Я сам намерился нанести вам визит, да третьего дня, как объявился, в университете завяз.
— Знаю, слыхал, — проходя в дом, произнёс гость. — Потому и пожаловал — пособить тебе вознамерился. Одно Божеское дело я уже сотворил на Москве — дал слово государыне нашей и возвёл здесь, в белокаменной, сиротский Воспитательный дом. Хочу теперь внести вклад и в другое Божеское дело — в постройку университетского дома. Прими от меня на первый случай десять тыщ. Всё ж я хоть и изрядный чудак, да сам знаешь, к наукам, особенно к ботанике и зоологии, имею, так сказать, прикосновение...
Да, то был знаменитый Прокофий Акинфиевич Демидов, один из богатейших людей России, владелец тех прогремевших на весь мир уральских заводов, которые оставил ему и другим его братьям сын основателя целой династии, некогда отмеченного Петром Первым, бывшего тульского кузнеца.
Впрочем, будет не совсем верно, если не прямо ошибочно, сказать так о судьбе наследника. Когда в августе 1745 года на реке Каме, в пути, скончался грозный властелин уральских заводов Акинфий Никитич Демидов, после него и в самом деле осталось несметное богатство. Состояло оно из десятка заводов и рудников, из которых Невьянский и Нижнетагильский не имели себе равных в России. Одних приписанных к заводам крепостных в демидовской империи насчитывалось более тридцати тысяч человек. А золота, платины, серебра, драгоценных камней и денег в несметных количествах хранили кладовые и тайники Петербурга и Москвы, Ярославля и Нижнего Новгорода, Казани, Тобольска, Твери и Екатеринбурга.
Троих сыновей оставил после себя Акинфий Демидов. Причём Прокофий и Григорий были от первой жены; младший, Никита, которому шёл двадцать первый год, — от второй, ярославской дворянки. Не могло быть сомнения в том, что наследство будет поделено меж братьями поровну. Да всё оказалось завещано одному Никите, старшим же сыновьям досталось, словно в насмешку, лишь по пяти тысяч серебром.
Григорий был тих, болезнен. Но Прокофий вскричал: «Не быть по сему!» — и направился в Петербург.
Было ему в ту пору уже тридцать пять годков. Среднего роста, узколиц, остронос, с тонкими губами. Глаза насмешливые. Жил на отшибе от отца, делами не занимался.
В Петербурге с жалобою попал к вице-канцлеру графу Воронцову.
— Обида вынудила потревожить ваше сиятельство. Доведён до отчаяния неслыханною несправедливостью родителя своего. Коли Господь Бог не услышит мою слёзную молитву — впору наложить на себя руки. Вы же пред Богом — мой первый заступник!
Слишком известна была фамилия просителя, и уж явно несправедливым, ежели судить по-людски,
выглядело завещание склонного к чудачествам и просто к тиранству первейшего в России заводчика.— Доложу о твоей жалобе государыне Елизавете Петровне, — пообещал Воронцов.
Государыня изволила самолично выслушать жалобщика.
— Знавала я и отца твоего, и деда Никиту Демидова, что когда-то высмотрел на тульских оружейных заводах мой венценосный родитель, — протянула императрица свою тёплую и пухлую руку просителю с Урала. И — к вице-канцлеру: — Михайло Ларивоныч, угодно мне, чтобы Сенат дело рассмотрел по справедливости.
А вскоре из Сената пришла бумага: «Первая часть наследства, в кою входят 5 уральских заводов, Невьянская горная округа, пристань на Урале-реке, вотчины и приписанные в количестве 9575 душ мужеска пола, а также 79 приказчиков и служителей, отходит к старшему из братьев Прокофию Акинфиевичу. Ему же передаются 6 домов со службами: в Москве, Казани, Чебоксарах, Ярославле, Кунгуре и Тюмени...» Иначе говоря, наследство делилось поровну между братьями.
Что тут началось, когда узнал Прокофий о решении его дела, — трудно представить. Заняв огромную сумму под наследство, он закатил огромное празднество. По всему Петербургу были расклеены афишки: «В честь высочайшего тезоименитства её императорского величества представляется от усердия благодарности от здешнего гражданина народный пир и увеселение на Царицыном лугу и в Летнем саду сего месяца 25 дня пополудни во втором часу, где представлены будут столы с яствами, угощение вином, пивом, мёдом и прочим, которое будет происходить для порядка по сигналам и ракетам: 1-е — к чарке вина, 2-е — к столам, 3-е — к рейнским винам и полпиву... Представлены будут разные забавы для увеселения, горы, качели, места, где на коньках кататься, места для плясок...»
Сам явился — чистый боярин! Разодет в бархат, шитый золотом и самоцветами, в пышной собольей шапке. Карета же — вся золочёная, запряжённая шестериком...
Целый день — с утра до ночи — гулял петербургский люд на ненароком свалившемся на него празднике. Такое, говорили, бывает в Москве только на коронации государей. Однако коронационные торжества обычно свершаются в тёплое время года, когда как бы ни напился на радостях простой люд, а завались хоть в канаву — наутро всё равно останешься жив. Тут же — студёный декабрь. Крепкий морозец да ещё пронзительный, пробирающий до костей ветер с Невы. Потому всю ночь и весь следующий день свозили в полицейские участки замерзших и опившихся...
Доложили Елизавете, во что обернулась благодарственная затея уральского богача, и государыня насупила брови:
— Где сам-то?
— Середь ночи, ваше величество, из Петербурга укатил. А куда — никому не сказывал.
— Ну, коль съехал вовремя, Бог ему судья. Пошто я стану людей гонять по его следу? К тому ж на уме его было — сделать как лучше. Ну а ежели вышло так, как всегда у нас водится на Руси, его ли в том вина...
И у самого Прокофия Акинфиевича скребло на душе: вот стал богачом, почти всему Уралу хозяин, а радости нету. Ночами же такая скука и тоска обволакивает душу — хоть вешайся.
«Как же так? — недоумевал. — Был нищ — тогда, само собою, оставалось только руки на себя наложить с горя. Теперь же какое горе грызёт, когда полмира могу купить? Но нет, радость, выходит, ни за какие капиталы не доставишь ни себе, ни людям. Вон чем обернулась затея в Петербурге».
Заметил, как в Невьянске, где поселился, простой народ идёт к попу в заводскую церковь. «Зачем?» — спросил однажды у одного несчастного. «А чтобы душу просветлить», — был ответ.
И он за тем же заглянул к попу. Сознался: сил никаких нет, тоска-кручина сводит с ума.