Тайбола
Шрифт:
— Цыц, курица! Замолкни, старая! Раскудахталась. Я, чай, не дурак стрелять дважды. Оказывается, я вчера патроны перепутал: мелкой дробью стрелял. Ну и ладно, авось поправится.
— Я уж, Фалалеюшка, молока Дамке давала, — продолжала стрекотать старуха.
— Да заткнись ты, крапива жгучая! — зло зыркнул глазами на нее Фалалей. — Скорей шесты тащи в лодку, да денег не забудь взять. В село Вожгору Дамку повезем. Может, врачи вылечат…
Вскоре лодка закачалась на волнах. Семнадцать километров на шестах вверх по порожистой Мезени везли Фалалей и Лукерья раненную собаку. Ветеринар, осмотрев Дамку, обработал раны и наложил повязку. Вскоре ухо у собаки
Егорша
Когда я подрос маленько, одним из первых моих открытий было то, что у веселого деда Егорши, сапожника нашей деревни, нет ноги. В праздники дед с важностью пристегивал тяжелую металлическую ногу, расправлял сухую куриную грудь и пронзительным скрипом протеза поднимал сельчан на гулянье.
Скрипел он обычно до тех пор, пока не обойдет все дома и не испробует хмельного у каждого гостеприимного хозяина. После засыпал где-нибудь около бани или гумна — там, где сон доймет.
Выпить Егорша был мастак, как и сапожничать. В смысле починки ботинок и сапог с ним не мог сравниться даже мастер с городу, как говаривали в деревне. Приносили деду такую рвань, что и смотреть страшно. Возьмет Егорша обутку, оглядит внимательно и скажет: «Да, глазам-то пужливо, а руки сделают». И делал. Да так, что ботинки-развалюхи еще долго шлепали по деревенским улицам.
Однажды после праздника повстречал я Егоршу и спросил:
— Дедо, а где у тебя вторая нога?
Кисло улыбнувшись, Егорша сел на сосновую чурку и дрожащими пальцами стал выскребать табак-самосад из плоской ярко-красной баночки. Скрутив цигарку и жадно затянувшись, выпустил густую струю дыма.
— Хоть ты, паря, кажется, с мозгой, но больно уж мал. Боюсь, что меня не так поймешь. Вот подрастешь, тогда я перед тобой — как на духу….
Сказав это, дед протянул мне свою мозолистую руку. Я чуть не задохнулся от счастья. А глазами зыркал по сторонам, не идет ли кто по деревне. Очень хотелось, чтоб видели ребята, как привечает меня Егорша. А дед, опустив голову, молчал, с шумом втягивая дымок цигарки.
…День был теплый. Разложив сапожный инструмент во дворе, Егорша работал до сумерек.
— Что бы это значило? Сегодня Егор Иванович целый день обутку клепал, а деньги за работу брать наотрез отказался, — удивилась соседка Авдотья.
— Моим ребятам тоже кое-что починил, а рубль так и не взял. Не надо, говорит, купи-ко лучше детишкам конфет, пусть полакомятся. А то вон кино из району привезли… — поддержала ее многодетная вдова Маланья.
Егоршу и в самом деле словно подменили. Перестал и в праздники по деревне бродяжить. И домой возвращался трезвым. Даже жена его, бабка Степа, заметив резкую перемену в поведении мужа, переполошилась.
— Уж не заболел ли ты, Егорушка? Коли занемог, давай Феклу позову, она от всех присух травками вылечивает. А то фершала с сельсовету. Вы ж с ним друзья. Хороший, умный дохтур-то, — убеждала она Егоршу.
Но тот только махал рукой: мол, не приставай с пустяками.
И все же, когда медик перед страдой обходил дома, чтоб подлечить больных, бабка Степа не удержалась — рассказала про дедову перемену. В ответ услышала:
— Не волнуйся, Степанида Всеволодовна, это бывает. Живет, живет человек, а станет время к старости подходить — и задумается он, правильно ли жил до сих пор.
…А годы шли. Немало ершей, пескарей и щук переловили мы, пацаны, с дедом Егоршей. Я уж и школу-семилетку закончил, и в колхозе за мужика работал, но пьяным своего соседа больше не видел.
Когда
исполнилось мне девятнадцать, пришла повестка из райвоенкомата о призыве на армейскую службу. Собрали мы по старинной традиции всех родных и друзей на отвальную. Пришли и дед Егорша с бабкой Степанидой.Моя мать, Матрена Панкратьевна, произнесла напутственное слово. И все дружно пожелали мне хорошо служить, защищать нашу Родину, а значит, и нашу милую таежную деревеньку Лебское.
Я чувствовал себя именинником. После фужера шампанского вспомнилось давнишнее Егоршино обещание. «Уеду, — подумал, — завтра утром и не узнаю, как Егор Иванович ногу потерял».
Встал я и принародно напомнил ему о нашем разговоре, наивно полагая, что где как не в армии и не на войне можно оказаться инвалидом. Гости, развязавшие было языки после тоста, притихли.
Егор Иванович, уже несколько лет не принимавший спиртного, выпил стопку. Очень уж разволновался старик.
— Давно это было, — начал он. — Третье лето страдало Лешуконье от неурожая. Ячмень не доходил — одна мякина. Картофель также мелкий родился. Продуктов хватило до рождества, а там хоть с голоду помирай. Мужики на зиму кто куда на заработки разошлись. Одни охотой промышляли, другие лес купцу рубили. Мой старший брат Петро на заводе Михельсона в самой Москве робил. Однажды отец и говорит мне: «Чуешь, сынок, что я надумал. Поди-ко и ты в Москву. Петька тебя устроит на работу, прокормишься. А подфартит — так и нам с маткой деньгу пошлете».
Больше месяца я до Москвы добирался. Как Ломоносов, с рыбным обозом пешком до белокаменной шел. И брата в Москве, конечно, отыскал. Но не повезло нам. Только устроился на работу, как Петро за участие в забастовке с завода выгнали.
Как-то вечером прихожу с работы. Руки гудят, ноги дрожат от напряжения: целый день на пятый этаж кирпичи таскал. Петро сидит дома расстроенный. Пойдем, говорит, братуха, в кабак, хозяин при расчете выдал три рубля. Собрался я с ним, а сам боюсь. Хоть ростом и вымахал, а хмельного у меня во рту отродясь не бывало. Но любопытство посмотреть кабак взяло верх — согласился.
Зашли мы с братом в питейное заведение. В кабаке духота, народ — кто во что горазд — шумит. Сидим за крайним столиком. Хотя и много времени прошло, но как сейчас помню. Первую рюмку выпил — усталость сняло. Вторую выпил — потолок над головой покачиваться начал. А как по третьей выпили, память потерял. Из кабака нас взашей вытолкали. Идем мы с Петро пьяные по булыжной мостовой. Повстречалась на пути пролёжка — не сворачиваем. Извозчика встретили — не сворачиваем. А тут выскочили из-за поворота гуляющие купцы на тройке рысаков. Свернули те купцы моему брату шею, а мне колесом ногу отхватило…
И признался Егорша за праздничным столом, что всю жизнь казнил себя за ту пьяную выходку. Казнил за то, что люди революцию сделали, а он, калека, как бы в стороне. В Великую Отечественную мужики пошли Гитлера бить, а он — снова в стороне. Оттого и ударился в выпивку.
Замолчал старик. Загомонили, затараторили за столом женщины, а громче всех голос вдовы Маланьи.
— Неправда! Неправда, Егор Иванович! Как это в стороне? Да что бы мы в войну без тебя делали с малыми робятами?
— И то верно, — вторила ей Авдотья. — Золотеюшка ты наш, Егор Иванович. Да если хочешь знать, женкам-то порой одного твоего совета мужского достаточно было. Мало того, ты и рыбешкой вдов снабжал — какая ни есть, а все еда для семьи. И с ребятишками нашими возился. И обутку какую-никакую в прочности содержал. А ты говоришь — в стороне…