Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Смотритель ушел, дрожа.

Остальные сидели, прижавшись друг к другу, ощущая сквозь пропитанную потом ткань униформы тела соседей, и смотрели с испугом. Луна поднялась выше, улыбаясь из-за туч улыбкой злой феи; ее влажный волшебный туман беззвучно серебрился над просторным садом. Издали, из глубины сада, донесся вскрик, словно кричал ребенок, которого душат.

IV

– Ну что, любезная моя мефрау, как поживаете? Как ваш сплин? Теперь вам здесь стало нравиться чуть больше?

Его слова звучали приветливо, когда он, около восьми часов, шел по саду к дому Евы, чтобы там поужинать. В его голосе слышалась только радость от того, что он, весь день честно проработав за письменным столом, теперь встретился с милой молодой женщиной, с которой скоро разделит трапезу. Она удивилась, она восхитилась им. Он совсем не выглядел как человек, который дни напролет сидит в пустом доме, мучимый странными, необъяснимыми явлениями. Широкий лоб не был омрачен даже тенью хмурости, в сильной, чуть сутулой спине не ощущалось озабоченности, а под густыми усами играла та же весело-компанейская улыбка, что и всегда. Элдерсма подошел к нему, и в их приветствии, в их рукопожатии было что-то доверительное, что-то от молчаливого масонского взаимопонимания, не ускользнувшего от Евы. Ван Аудейк выпил свою рюмку горькой настойки, совершенно спокойно рассказал о письме от жены, собиравшейся перебраться в Батавию, рассказал, что Рене

с Рикусом гостят в Преангере у своего товарища, на кофейной плантации. Почему они все были вдали от него, почему его покинули все близкие и вся прислуга, он не говорил. В теплой атмосфере их дома, куда он приходил есть два раза в день, он не говорил об этом. И Ева, хотя и не задавала вопросов, чрезвычайно из-за этого нервничала. На таком близком расстоянии от дома с призраками, колонны которого в дневное время были видны между кронами деревьев, она с каждым днем ощущала все большее беспокойство. Вокруг нее дни напролет шушукалась прислуга, бросая испуганные взгляды в направлении резидентского дворца, населенного духами. По ночам, когда она лежала без сна, ей казалось, что она и сама слышит странные звуки: как будто где-то стонут дети. Яванская ночь слишком богата звуками, и Ева вздрагивала в своей кровати, прислушиваясь. Сквозь хор лягушек, требующих дождя, еще дождя, еще много-много дождя, сквозь это постоянное кваканье на фоне монотонного урчания она слышала тысячи таинственных звуков, не дававших уснуть. Поверх всего раздавались крики гекконов токи, точно бой часов, отсчитывающий время тайн. Она думала об этом дни напролет. Элдерсма тоже об этом не говорил. Но всякий раз при виде ван Аудейка, приближающегося к их дому, она усилием воли сжимала губы, чтобы не задать лишнего вопроса. И разговор шел обо всем на свете, но только не о таинственных происшествиях. После рисового стола в час дня ван Аудейк уходил к себе, после ужина в десять часов она снова видела, как резидент исчезает в тени сада, где бродили призраки. Спокойным шагом каждый вечер он шел под сенью околдованной ночи к себе, в злосчастный, всеми покинутый дом, где перед входом в контору сидели, прижавшись друг к другу, Карио со смотрителем, и потом еще долго работал за письменным столом. Он никогда не жаловался. Он тщательно обследовал все, весь город, но так ничего и не прояснилось. Все оставалось покрыто непроницаемой тайной.

– Ну что, любезная моя мефрау, как вам сегодня нравится в этих краях?

И хотя он задавал этот шутливый вопрос каждый день, она не переставала восхищаться интонацией его голоса. В нем с металлической отчетливостью слышались мужество, бесконечная вера в себя, убежденность в собственной правоте, в объективности своего знания. Как ни плохо теперь было этому человеку, привязанному к семейной жизни и обладающему трезвым, практичным умом, в доме, покинутом его близкими и полном необъяснимых явлений, на его простом мужественном лице не читалось ни малейшего отчаяния или подавленности. Он продолжал идти своей дорогой, он выполнял свою работу еще тщательнее, чем когда-либо, он вел расследование. А за столом у Евы он всегда вел оживленный разговор о карьере, о политике в Нидерландской Индии, о новом обострении безумия – желании управлять этой страной прямо из Голландии, хотя они там вообще не смыслят в здешних делах. Он говорил живо, но не входя в раж, спокойно, весело, и Ева восхищалась им с каждым днем все больше и больше. Но у нее, женщины чувствительной, развился настоящий невроз. И однажды вечером, пройдя рядом с ним несколько шагов, она спросила прямо. Не слишком ли все ужасно, не может ли он уехать из своего дома, отправиться в служебную поездку, долгую-долгую. Увидела, как затуманилось его лицо, оттого что она об этом заговорила. Но он ответил ей по-прежнему приветливо, что происходящее совсем не так страшно, хоть и необъяснимо, и что он обязательно разоблачит эти фокусы. И добавил, что ему на самом деле надо отправиться в поездку по вверенной ему области, но он не едет, чтобы люди не подумали, будто он спасается бегством. Затем он пожал ей руку, посоветовал не нервничать и больше не думать, не говорить об этом. Последние слова прозвучали вежливым запретом. Она ответила на его рукопожатие со слезами на глазах. И потом долго смотрела, как он спокойно шагает и исчезает в ночи своего сада, где сквозь квакающее урчанье лягушек, требующих дождя, прорывались пушинки тайны. Ева вздрогнула и поспешила в дом, в свой просторный дом, весь открытый, беззащитный и маленький против грандиозной тропической ночи, заглядывавшей в него со всех сторон.

Но Ева была далеко не единственной, на кого эти таинственные события произвели столь сильное впечатление. Их необъяснимость, противоречившая повседневным фактам, тяжело давила на весь Лабуванги. Об этом говорили в каждом доме, но чаще всего шепотом, чтобы не напугать детей и не дать туземной прислуге повод подумать, будто европейцы вздрогнули из-за «яванских фокусов», как их назвал резидент. От сумрачного страха люди заболевали, нервно всматриваясь и вслушиваясь в ночь, полную звуков, и на город опускалась, словно толстый слой пуха, плотная серая дымка, скрывавшаяся в листве садов, а во время влажных вечерних сумерек полностью растворявшаяся в молчаливой покорности судьбе и смирении перед лицом тайны.

И вот ван Аудейк постановил принять решительные меры. Он написал майору-коменданту гарнизона в Нгадживе, чтобы тот прислал в Лабуванги роту солдат под командованием капитана и нескольких лейтенантов. В тот день офицеры обедали вместе с резидентом и ван Хелдереном у Элдерсмы. Быстро поев, они ушли, и Ева, стоя у ворот своего сада, видела, как все семеро – резидент, секретарь, контролер и четверо офицеров – исчезают в глубине темного сада, окружающего дом с привидениями. Двор резидентского дома и сам дом оцепили, на территории кладбища выставили посты. И мужчины зашли в ванную комнату.

Они пробыли там всю ночь. И всю ночь двор и дом оставались оцеплены. В пять утра они вышли из ванной и тотчас, все вместе, искупались в бассейне. О том, что с ними было, никто не обмолвился и словом, но ночь они провели ужасную. Следующим же утром пристройка с ванной комнатой была снесена.

Все пообещали ван Аудейку не рассказывать об этой ночи, Элдерсма не захотел ничего говорить Еве, а ван Хелдерен Иде. Офицеры, вернувшись в Нгадживу, тоже молчали. Они сказали лишь, что ночь в ванной комнате была слишком неправдоподобной, чтобы их рассказу поверили. В конце концов один из младших лейтенантов проболтался. Весь город облетел рассказ о плевках бетелевой жвачкой, о брошенных откуда-то камнях, о раскачивающемся, как при землетрясении, мраморе под ногами, по которому они ударяли палками и саблями, и еще о чем-то отвратительном, что произошло с водой, наполнявшей ванну. Каждый добавлял что-то от себя. В итоге, когда рассказ достиг ушей ван Аудейка, он с трудом узнал в нем ту страшную ночь, которая и не расцвеченная плодами фантазии была достаточно ужасна.

Между тем Элдерсма составил отчет о совместной бессонной ночи, и они расписались под этим неправдоподобным рассказом. Ван Аудейк лично отвез его в Батавию и вручил генералу-губернатору. После чего отчет был сдан на хранение в тайные архивы правительства.

Генерал-губернатор посоветовал ван Аудейку ненадолго съездить в отпуск в Голландию и заверил, что такой отпуск не повлияет на его продвижение по службе, ожидаемое в ближайшее время. Однако ван Аудейк отказался от предложения и вернулся в Лабуванги. Единственная уступка обстоятельствам, которую он себе позволил, – это переезд в дом

к Элдерсме до той поры, когда резидентский дворец будет очищен от грязи. Но на флагштоке перед дворцом продолжал развеваться флаг…

Вернувшись из Батавии, ван Аудейк провел ряд рабочих встреч с регентом, с Сунарио. В общении с ним резидент оставался неизменно вежливым и строгим. Позднее он имел еще один короткий разговор с регентом и затем с его матерью, раден-айу пангеран. Оба разговора длились не более двадцати минут. Но похоже, что немногие сказанные слова были весомы и грозны.

Ибо странные происшествия прекратились. После того как под присмотром Евы все в доме было вычищено и приведено в порядок, ван Аудейк потребовал, чтобы Леони вернулась, так как первого января собирался дать большой бал. Утром резидент принял всех своих сослуживцев, европейцев и яванцев. Вечером, среди сверкания огней в галереях, в дом устремился поток гостей, съехавшихся со всей области, еще охваченных робостью и любопытством, невольно оглядывающихся вокруг себя, поднимающих взгляд к потолку. И когда подали шампанское, ван Аудейк сам взял бокал и, нарочито нарушая этикет, поднес его регенту; в его голосе прозвучало сочетание угрожающей серьезности и шутливого добродушия, когда он произнес слова, услышанные и повторенные всеми, слова, которые потом еще несколько месяцев будут передавать из уст в уста во всей области:

– Выпейте спокойно, регент: клянусь своей честью, что в этом доме бокалы больше не будут биться, разве что по неосторожности обитателей.

Он мог говорить так, ибо знал, что на этот раз одолел тайную силу – своим простым мужеством правительственного чиновника, истинного голландца и настоящего мужчины.

Но во взгляде регента, пока он пил шампанское, вспыхивали искорки иронии: пусть тайная сила – на этот раз – и не победила, она всегда будет оставаться непостижимой для близоруких глаз европейцев.

V

Лабуванги оживал. Все словно сговорились не упоминать о недавних странных происшествиях при общении с людьми из внешнего мира, потому что их недоверие было бы понятно и простительно, а в Лабуванги большинство верило в их реальность. И провинциальный город после этих незабываемых недель скованности мистическим ужасом ожил, стараясь стряхнуть с себя навязчивые страхи. Праздник следовал за праздником, бал за балом, комедия за концертом. Двери всех домов были распахнуты для гостей, люди праздновали и веселились, возвращаясь к простой, естественной жизни после немыслимого потустороннего кошмара. Люди, привыкшие к естественной и понятной жизни, к раздолью материальных благ Нидерландской Индии: к долгим застольям, прохладным напиткам, широким кроватям, просторным домам, к зарабатыванию и трате денег – ко всей физической роскоши, доступной европейцу на востоке, – эти люди вздохнули с облегчением, стряхнули с себя воспоминая о кошмаре, стряхнули веру в возможность невозможного. Если кто-то заговаривал о том, что было, то называл это, вторя резиденту, не иначе как «необъяснимыми фокусами», «фокусами регента». Потому что причастность регента к недавним происшествиям не вызывала сомнения. И что резидент пригрозил ему ужасной карой, ему и его матери, если странные вещи не прекратятся, тоже не вызывало сомнения. И что после этого восстановился обычный ход жизни – не вызывало сомнения. Значит – «фокусы». И многие уже стыдились своей веры в сверхъестественное, своих страхов, священного трепета перед тем, что представлялось мистикой, а теперь оказалось всего лишь ловкими фокусами. И люди вздохнули с облегчением и старались веселиться, и праздник следовал за праздником.

Леони в праздничной эйфории забыла свое раздражение из-за того, что ван Аудейк призвал ее к себе. Она тоже хотела забыть про пятна цвета киновари на своем теле. Но какой-то страх все равно остался. Вечернюю ванну она стала принимать рано, в полпятого, в заново отстроенной ванной комнате. Это второе омовение в ванне теперь вызывало у нее содрогание. Поскольку для Тео нашлась работа в Сурабае, она порвала с ним, отчасти из страха. Она не могла избавиться от мысли, что неведомые чары грозили карой им обоим, матери и сыну, навлекшим позор на родительский дом. В ее испорченных романтических фантазиях, в ее мечтах, населенных херувимчиками и купидончиками, эта мысль, внушенная ей недавним испугом, звучала трагической ноткой, слишком драгоценно-изысканной, чтобы ею пренебречь, как бы ни возражал Тео. Она больше его не хотела. Он был в ярости, потому что обожал ее и не мог забыть запретную сладость объятий. Но она, сохраняя непреклонность, поведала ему о своем страхе, сказала, что не сомневается: призраки вернутся, если они останутся любовниками – он и жена его отца. От ее слов Тео пришел в неистовство в то воскресенье, которое провел в Лабуванги: в неистовство от ее нежелания, ее неожиданно принятой на себя роли матери, в неистовство, потому что знал, что она часто видится с Адди де Люсом, так как подолгу гостит в Патьяраме. На праздниках Адди танцевал с ней, на концертах наклонялся над ее креслом в импровизированной резидентской ложе. Правда, Адди не был ей верен, потому что не в его природе любить только одну женщину – он продолжал раздаривать свою любовь направо и налево, – но все же он был ей верен, насколько это было в его силах. Она же испытывала к нему страсть, длившуюся дольше, чем какая-либо другая в ее жизни; и эта страсть пробудила ее от обычного пассивного безразличия. Прежде она часто сидела в обществе, скучающая, безучастная, в сиянии светлой красоты, точно улыбающаяся языческая богиня, и по жилам ее вместе с кровью текла истома прожитых на Яве лет, потому движения ее были лениво-равнодушны ко всему, что не было любовной лаской; а голос озвучивал с медлительным акцентом каждое слово, которое не было словом страсти. Но под влиянием огня, перекинувшегося на нее с Адди, произошла метаморфоза: она превратилась в молодую женщину, оживленную в обществе, веселую, польщенную вниманием юноши, по которому сходили с ума все девушки. И она наслаждалась тем, что он все более и более был в ее власти, к досаде всех этих девушек, особенно Додди. Охваченная страстью, она получала нехорошее удовольствие от подтрунивания над другими и подтрунивала исключительно ради того, чтобы испытать это особое, изысканное наслаждение. Она впервые – ибо до сих пор неизменно оставалась крайне осторожной – заставила ревновать своего мужа, и Тео, и Додди, она заставила ревновать всех молодых женщин и девушек, в то время как сама высилась над ними: как жена резидента она была вознесена над всем своим окружением. Если же она в какой-то момент заходила слишком далеко, то ей доставляло удовольствие, пустив в ход свою улыбку, сказав два слова, снова завоевывать ту благосклонность окружающих, которой лишилась было из-за излишнего кокетства. Как ни удивительно, ей это удавалось. Едва она заговаривала, едва улыбалась и старалась быть обаятельной – как отвоевывала потерянное, ей все прощалось. Даже Ева подпала под удивительное обаяние этой женщины, которая не была ни остроумной, ни развитой, которая, проснувшись после многолетней скуки, стала чуть-чуть повеселее, и которая очаровывала окружающих только линиями своего тела, формой лица, взглядом удивительных глаз – спокойным, но полным скрытой страсти, и которая осознавала свое обаяние, потому что с детских лет заметила его воздействие на окружающих. Ее сила была заключена именно в этом обаянии и безразличии. Казалось, рок был не властен над ней. Ибо он, в облике сверхъестественных происшествий, недавно уже навис было над самой ее головой, и она уже думала, что кара вот-вот обрушился, – но туча проплыла мимо. Однако Леони вняла предупреждению. Она не хотела больше любви Тео и обращалась с ним теперь по-матерински. Он неистовствовал, особенно на этом празднике, теперь, когда она стала моложе, веселее, соблазнительнее.

Поделиться с друзьями: