Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Федечка, нельзя ли наладить «Я встретил Вас», – говорит Ольга Леонардовна и сама, прикрыв глаза, начинает напевать негромко…

Но тут Раевский, продолжая, видно, прерванный моим вторжением разговор, обращается к хозяйке (этот диалог я записал на другой день, значит – довольно точно):

– Для меня «Дядюшкин сон» – это актерские вершины. Я бы со студийцами разбирал по косточкам этот спектакль. Как вы играли Марью Александровну, просто непостижимо!

– Как играла? А не знаю, как играла, – отзывается Ольга Леонардовна. – Я никогда бы не могла об этом рассказать.

– А я мог бы написать, кажется, целую книгу, – говорит Раевский. –

Как вы гениально одурачивали Мозглякова, когда он разлетелся к вам объясняться. Как его оплетали, улещивали, ошеломляли… «Любовь!.. Испания!»

– Да, в этом спектакле был удивительный Синицын. Это был единственный настоящий партнер. Я чувствовала партнера. Потом, даже Яншин, – это было не то. И кто еще поражал меня в этом спектакле – это Мария Петровна…

Я догадываюсь, что речь идет о Лилиной, игравшей в «Дядюшкином сне» роль Карпухиной, и удивляюсь молча, как деликатно отвела Ольга Леонардовна восторженный разговор о себе.

– Меня спрашивали недавно Игорь и Кира (дети Станиславского и Лилиной. – В. Л.), почему я так много пишу в воспоминаниях о Лилиной в этой роли. Но сейчас трудно даже представить, какое это было божье искусство…

Михальский замечает, что сходное отчасти быть может с Михаилом Чеховым. Психология почти рядом с патологией, а без этой зыбкой границы нет Достоевского.

– Да, – соглашается Книппер. – Было немного от этого… разложения… (И шевелит кончиками пальцев, выходит страшновато.) Но в последние годы Мария Петровна играла иначе, – продолжает она, – не то что плохо, но не так.

Разговор поворачивает на то, как трудно артисту, многие годы играющему одну роль, остаться в ней верным начальному рисунку. А может, не всегда и нужно?

Раевский полуспрашивает, полуутверждает, что Москвин играл Луку в «На дне» в 1945 году совсем иначе, чем в 1902-м.

– Правда, Ольга Леонардовна?

– Верно, – говорит Книппер, слегка оборотившись к нему. – Тогда у него Лука был добрый, а потом – хитрый.

Голос ее, богатый обертонами, хоть и с легкой хрипотцой, имеет в себе что-то и ненавязчивое, и властное. Говорит она неспешно, подбирая слова, но удивительно точно и просто, ни единого шаблонного, пустого оборота.

– В театре бывают нечаянные удачи, каких сама не ждешь. С Москалевой я намучилась сначала. А бывают и сумасшедшие падения. Тогда я себе твержу: «Нашел – молчи, потерял – молчи, и голову выше». Театр – Рулетенбург, и это его закон.

Чуть повела вбок свою горделивой посадки голову и тут же:

– Федя, налей студенту стопочку… Ничего, что я вас так называю?

Пытаясь справиться с припадком робости, я вонзаюсь в разговор вопросом о ее здоровье.

– Какое здоровье? Пять недель лежала, но вот дней десять как чувствую себя лучше. Я так благодарна Феде, в прошлый понедельник он взял в театре машину и повез меня в какую-то невероятную березовую рощу. Мы там вышли и прошли несколько шагов. Одни березы – белые-белые, с черной строчкой. Листья желтеют уже, но не падают. Я забыла, что есть такая красота. Потом… съездила разок на Новодевичье, к Антону Павловичу. И еще была в музейчике. Знаете, дом-комод на Кудринской, там сделали музей.

– Знаю, – говорю я. – И как музейчик, растет?

– Растет, – отвечает Ольга Леонардовна, и лицо ее освещается доброй, открытой улыбкой, как когда говорят о детях. – У них ведь почти ничего не было. Я отдала им кое– что из вещей Антона Павловича. Вот думала еще отдать часы… Но усомнилась.

У Антона Павловича были часы с цепочкой. Он их носил вот здесь всегда (показывает сбоку, у пояса), во фрачном кармане. Решила было отдать, а потом раздумала. Мне хотелось, чтобы эти часы были живые…

– Как живые? – переспрашиваю я. – У них механизм поломан?

– Нет, вы меня не поняли. Они отлично идут. Только мне хотелось, чтобы после моей смерти их отдали самому лучшему современному писателю, а он потом передал бы их следующему самому хорошему писателю…

Я говорю, что, наверное, нелегкая задача – выбрать претендента, достойного носить чеховские часы.

– Да, – оживленно подхватывает Ольга Леонардовна. – Наши писатели удивляют меня. Они не умеют показать чего-то самого важного в нынешней жизни. Простите меня, но они (и она делает пальцем выразительный круг на скатерти стола)… только колхоз или совхоз… А дальше? Мне кажется, они часто просто (она долго ищет необидного слова)… обыватели…

Она улыбается виновато и взглядывает, не стану ли я возражать.

– Мы идем к какому-то идеалу, правда? Так покажите мне, что это за идеал…

Я молчу, несколько ошарашенный таким поворотом разговора, а Михальский перебивает ее шутливой репликой:

– Скажите, вы философ или актриса?

Ольга Леонардовна смеется и вдруг потухает лицом.

– Я была актриса, а теперь я не актриса.

– А кто же вы? – смешно надув щеки, спрашивает Федя.

– Не знаю. Только не актриса.

– Может быть, вы графиня?

– Может быть, – улыбается Ольга Леонардовна и, чтобы сменить тему, говорит просительно: – Федя, ну спой что-нибудь… – И тут же оборачивается ко мне: – А вы что сейчас делаете?

Я объясняю, что кончил университетский курс, написал работу о Чехове, собираюсь сдавать экзамены…

– А потом?

– Ну, если хорошо сдам экзамены, поступлю в аспирантуру, при кафедре русской литературы.

– А дальше?

– Ну закончу аспирантуру, может быть, стану преподавать.

Это почему-то разочаровывает Ольгу Леонардовну, кажется ей чем-то прозаически заурядным.

– Значит, сначала студент, потом аспирант, потом преподаватель… Скучно. Почему сейчас нет… просто… свободных людей?

И на ее лице является то выражение, определение которому я нашел потом в одном из чеховских писем, ей адресованных: «…скромно-грустное, тихое выражение, за которым прячется чертик…»

Мне хочется возразить ей: а как же вы, тоже, наверное, учились в гимназии, потом в Филармоническом училище, потом пошли на сцену, но понимаю, что в ее реплике нет оттенка конкретно-бытовой укоризны. Это, скорее, какой-то всплеск воображения, элемент художественной игры, может быть, отсвет мечты о вольных счастливых людях, как в чеховских рассказах «Воры», «Счастье». И я захвачен ее манерой говорить, уменьем поднять душу от быта, от мелочных пересудов к чему-то крупному, без всякой напыщенности внести в разговор романтическую ноту.

Я спохватываюсь, что мне давно нужно идти, пролетел почти час, таксист, наверное, проклинает обманувшего его пассажира. Встаю и прощаюсь с Ольгой Леонардовной. Она разочарованно тянет:

– Ку-у-да же вы? – и протягивает мне с улыбкой руку для поцелуя.

Выскакиваю из подъезда, когда моя машина с зеленым огнем уже разворачивается в переулке, собираясь уехать. Я останавливаю ее взмахом руки, счастливый, выслушиваю сердитую воркотню водителя, а из открытого окна четвертого этажа доносится:

Поделиться с друзьями: