Текущие дела
Шрифт:
— Почему сегодня… — нахмурилась она. Он все-таки сунулся, куда не следовало. — Не сегодня. И не вчера.
Больше ни о чем расспрашивать он не стал: вывели, нашли целесообразным. Это был, конечно, удар по Подлепичу, но вместе с тем и удар по участку. Своею личной честью Подлепич не дорожил, — так уж хотя бы подорожил общественной. Честь! Какая там честь, когда совесть отсутствует. Лазить к этой потаскухе, зная, что дом заводской и любая собака разгавкается моментально! Невтерпеж без бабы? Ищи себе кралю подальше от глаз людских. Видал, как кобели в приподнятом настроении рыщут стаями? Присоединяйся! При живой жене, уму непостижимо! Близнюкова, черт ее бери, слабый пол, — что с нее возьмешь! Мужику положено соображать, мужику!
Теперь в ином разрезе предстали все эти скандальные происшествия
В тот вечер Ланочка уже легла, но он еще не ложился: была по телевизору передача, затянувшаяся до полуночи. Всю жизнь он поклонялся справедливости, а справедливость повернулась к нему задом. Кто меньше всего печется о моральном климате, у того на участке порядок. А бьешься над этим изо дня в день и получаешь шиш. Издевательство.
Он снова подумал об этом суде: когда прижали Булгака, заставили раздвинуть шторку, которую столько лет держал задвинутой и раздвигать отказывался, большинству, как видно, застлала глаза сочувственная пелена. Ему, Должикову, не застлала. Он сказал бы так: «Пришибло кирпичиной? Свалило с ног? Вставай, не смотри, что морда в синяках, — честь дороже. Береги честь, иди в комитет комсомола, описывай факты, восстанавливайся в правах. Рука отсохла бы? Да пусть и отсохла, зато бы честь не отсохла. Два сапога пара: Подлепич и Булгак, возьмите, мол, честь себе! Мы-то возьмем, да не вашу!» Он-то, конечно, так на суде не сказал, но и не расчувствовался. Тогда эта твердость как бы возвеличила собственное достоинство: прослезиться не фокус и скидочку сделать на прошлое легче всего, а все же вчерашним днем сегодняшний не подопрешь. Теперь он сидел у телевизора, звук выключил, время было позднее, и как-то по-новому старался объяснить себе первооснову этой своей твердости. То ли было у него такое ощущение, будто знает о Булгаке намного больше, чем остальные, расчувствовавшиеся, и потому не может Булгаку чего-то простить, самого главного, — то ли по натуре своей не такой, как другие.
Вот это, пожалуй, было вернее: иного склада.
НЗ — неприкосновенный запас, Ланочка уже спала, все, что было у него, он отдал ей, для других ничего не осталось. Мало, значит, было. А этого если нет, взять негде.
Не делал людям добра? Делал. И тому ветерану, и Чепелю, и Булгаку, и Подлепичу — всем делал, понимал, что не может не делать, обязан, и делал по обязанности, но не по доброте, и квитанции брал, о которых говорила Ланочка. Предъявить? Пожалуйста! Целая кипа этих квитанций. Подколол, подшил к делу — и забыто. Что сталось с тем ветераном, как живет и жив ли — это уж не его забота. И не его забота копаться в биографии Булгака. Не близок был ему Булгак, далек и ненужен, как и тот африканец, придуманный. Никого никогда не приближал к себе, если вдуматься, — держал на расстоянии. Мать померла рано, в памяти не сохранилась, отец одарил сына мачехой, пошли с отцом нелады, два брата было, погибли оба на фронтах, сестра в ту войну потерялась, так и пропала где-то, поискать бы, да, если вдуматься, зачем? Все родственное — по ветру, все дружеское — туда же, черт знает куда, не сложилось, талантов бог не дал, пришлось — своим горбом, работа, работа, карабкался, выкарабкался в люди, золотинку к золотинке, каждую — в банк, и встретилась Ланочка, из банка все до крупицы — ей!
Он сам заметил, что невольно повторяется: мысленно кружит вокруг одной и той же точки. Ни к кому никогда не привязывался, а привязался уж — выплеснулось до самого донышка, и теперь плевать на всех, лишь бы ей, единственной, сладко спалось.
Он пошел посмотрел, как она спит. Спала сладко. А что еще надо? Ничего не надо: все в жизни проходит, это остается. Где-то там проходит, далеко: слышно, но не видно. Вроде самолета, реактивного, на большой высоте.
Кто летит, куда, зачем, — не наше, говорят, дело. Так какого же черта требовал он от себя особой чувствительности, сверхзвуковой, несуществующей? Если уж так, пускай вставляют электронику вместо сердца. Он кружил, кружил и в этом кружении понемногу даже ожесточался. Пускай вставляют сейсмограф. Где-то что-то, стихийное бедствие, кому-то плохо, тому же африканцу, а прибор показывает баллы. В столько-то баллов землетрясение, или самолет разбился, или лавина с гор обрушилась, или реки вышли из берегов, засуха, пожар, наводнение, рви, Илья, на себе волосы, посыпай голову пеплом! Если этого хотят от него, пускай дают уникальную технику, внедряют, обеспечивают.С народом своим на участке он разговаривал иначе, Может, зря? Может, лучше было бы не кочевряжиться, а прямо так и сказать: «Ничего мне от вас, ребята, не нужно, никаких высоких материй, никакой широты умственного горизонта, — вкалывайте по-честному, давайте план и качество, а дали, пошабашили — ступайте на все четыре стороны. До завтра!» Но он их так не отпускал, втолковывал им по средам и пятницам, что мир широк, а человек — еще шире, вмещает в себя все сущее, и если где-то кому-то голодно, тому же африканцу, разрежь свою хлебину пополам, сам знаешь для чего. И если кто-то при смерти и только кровь спасет — кличь медиков со шприцем. Сам знаешь.
Зачем он это говорил? Квитанций, что ли, мало? Так вот они — целая кипа.
Но как желалось быть самым справедливым, — пожалуй, этого достиг; самым чутким, — пока не обижались; и самым принципиальным, чтобы ставили в пример. Как трудно было бы это все в себе одном уравновесить, совместить. Забудешься — сорвался. Точно на проволоке — канатоходец. Но легкой жизни не искал же? Нет, не искал. Любая личность — это труд, закалка, обработка, сверка с чертежом, параметры, хождение по проволоке, технологический контроль.
Вот он и контролировал себя — в первом часу ночи, в полутьме, и нужно было, чтобы Ланочке сладко спалось.
Слегка подсвечивали комнату фонари — с улицы, тишина была, но городская, не сплошная: заскрежетал ночной трамвай на повороте, пронеслась под окнами машина. Вдруг громыхнуло — вздрогнул.
А это расчищали где-то старые кварталы — под новостройку. По крайней мере, гром небесный — не по сезону. Последняя гроза отгрохотала в августе.
Он вздрогнул все же, ожидая, что громыхнет еще, поближе где-нибудь, послышней — нарушит Ланочкин сладкий сон. Однако было тихо.
Он никогда не думал об этом, а теперь подумал, какое это счастье, когда грохочет где-то далеко, — хотя и слышно, но не видно. Пожар, наводнение, болезнь, беда, но не тут, не в доме, не с Ланочкой, — какое счастье! А там, далеко, неизвестно где — пускай себе. Там — наплевать!
И все-таки он вздрогнул, но не от грохота — небесного или земного, а что-то вроде бы оборвалось в середке, каким-то странным страхом проняло. Он никогда не думал об этом, а теперь подумал: кабы у всех, как у него — всем наплевать! — что было бы? Что было бы с Землей, с человеком, с человечеством? Что будет?
Запугивал кого-то, но кого? Не себя же? Себя не запугаешь этим, а все равно было страшно. Откуда взялся страх? Кружение довело? Кружил, кружил вокруг одной и той же точки — докружился? Нет, не могло быть так у всех, как у него; абсурд! У всех не так, у каждого по-своему, и есть броня против снарядов, дамбы — против наводнений, пенотушение — против огня, вакцины — против болезней, солидарность — против вероломства, дружба — против вражды, и нечего паниковать. Вот кабы не было… Но есть же!
А он не тем себя запугивал и не того страшился. Он изнывал от жажды. Глоток хотя бы! — из той фляжки, которую иные держат при себе и отпивают по глотку, а у него она пуста, и нечем пустоту восполнить: НЗ иссяк, не щедро выдан был, поскупились на выдаче. И нечем поделиться, если кто-нибудь попросит — тот же африканец. Всю жизнь стремился быть щедрым — жаждал, но фляжка-то пуста. Да не волшебник же он: что пусто, то уж пусто, сам не напьешься и никого не напоишь. Смириться? Так и жить? Живут же? А он не мог. Теперь-то стало ему ясно, что эта жажда мучала его не первый день, не первый год — позавчера, вчера, сегодня, и завтра будет то же, с этой жаждой, с этой мукой — жить, защиты нет. Рви волосы, Илья, посыпай голову пеплом.