Тень за правым плечом
Шрифт:
Сперва мне показалось, что вся она застроена казенными зданиями, в провинциальной наивности копирующими своих петербургских старших собратьев: каменные разлапистые дома с пузатыми фальшивыми колоннами, но только не очень большие — по два-три этажа. Потом, стеснительно из-за них вылезая, пошли мещанские кряжистые деревянные домики; в конце квартала белел островерхий храм, который я заметила уже с той стороны реки: вид его странно меня успокоил. Только теперь я поняла, в каком напряжении провела последние несколько часов, с того самого момента, как переступила порог церкви. Конечно, это трудный и тревожный момент: обычный смертный, решаясь, скажем, на новую службу или переезд, сохраняет смешную видимость собственного выбора, мы же никаких иллюзий относительно границ свободы даже не питаем. При этом страхи и переживания у нас принципиально разные: например, то, что человек находится на поверхности шара раскаленной магмы, окруженного тонкой хрупкой корочкой, и что шар этот летит в черном гибельном безвоздушном пространстве с немыслимой скоростью, его в принципе
Первый из мещанских домов темнел заколоченными окнами: это меня на секунду встревожило, но уже второй, двухэтажный, стоявший чуть во дворе, был недвусмысленно живым — сушилось на протянутой веревке белье, у конуры сидела, сосредоточенно вылизывая себе лапу, снежно-белая пушистая собака. Впрочем, в окнах бумажек не было. Я прошла чуть дальше: в Вологде, вопреки тревожным слухам о здешнем климате (с которым, увы, мне предстояло вскоре познакомиться ближе), высаживалось какое-то огромное количество фруктовых деревьев. Мне давно приходилось замечать за русскими склонность к бестолковым вызовам природе и судьбе: впрочем, есть в этом что-то не специфически русское, а вообще азиатское. Я где-то читала про восточного умельца, который вырезал суру из Корана на рисовом зернышке — вот совершенно типичная история, только еще следовало бы потом кинуть это зернышко в казан с пилавом. Тратить месяцы и годы своей единственной, короткой, несчастной жизни на утомительно-однообразный труд, который никто не может оценить, — видится мне в этом или природная ограниченность, или истовая религиозность, или какое-то сверхъестественное упрямство, а чаще все, перемешанное вместе. Казалось бы, если ты не можешь жить без сливового сада, то живи там, где растить его ничего не стоит, где-нибудь под Воронежем или в Сумской губернии. Но нет: этот Иоаким севера специально селится у полярного круга и начинает выращивать свое мастиковое дерево там, где оно расти в принципе не может. Он получает по почте семечки, проращивает их в горшках, поливает специальной фильтрованной водой, держит на окошке, а если побогаче, то строит специальную оранжерею с бог знает каким отоплением и освещением, потом комбинирует удобрения, добавляет в почву золу от ритуального костра, выписывает все существующие на белом свете садоводческие журналы — и все ради чего? Чтобы в какой-то момент торжествующе продемонстрировать хилый блеклый росток, который в двух тысячах верст к югу рос бы просто под забором, как крапива. Отдельная беда в том, что и демонстрировать-то обычно бывает некому: жена уходит, не выдержав этой злокачественной мономании, дети разбегаются, а соседи с библейской алчностью поглядывают на его экзотический сад, надеясь поскорее засадить его плотной бестрепетной картошкой.
Впрочем, несмотря на климатические обстоятельства, яблоневый сад перед следующим домом действительно был отменным и не полностью декоративным: по крайней мере часть деревьев была украшена крупными, наливными и на вид вполне съедобными плодами. Между ними шла дорожка, мощенная шестигранными торцами деревьев, как мостовая в Петербурге, который мне по странной ассоциации сразу и вспомнился — точнее, даже не сам город, а многолюдная перекладка этой мостовой после очередного наводнения, когда Нева, выплеснувшись из берегов, успела за пару дней часть торцов выкорчевать, а часть наполнить влагой до такой степени, что они, разбухнув, выворотились сами.
За садом виднелся темный двухэтажный деревянный дом типичной местной архитектуры; с одной стороны к нему был пристроен небольшой флигелек, с другой стояли сарай и навес с летней кухней; окошки по здешней моде (а скорее даже по необходимости) были небольшие, причем в одном из них виден был характерный белый прямоугольничек, что меня обрадовало. Тот же неведомый, но старательный садовод, который устроил в вологодском палисаднике убедительное подобие эдемского сада, постарался и здесь: дом был довольно тщательно увит девичьим виноградом (который, с присущим ему растительным пессимизмом начинал уже краснеть в предчувствии осени, хотя лето было еще в самом разгаре), а перед входом, наподобие ифритов в восточной сказке, стояли два куста, которые я не смогла опознать — краснолиственные, покрытые мелкими светлыми пахучими цветками; над одним из них жужжала одинокая пчела.
Я позвонила. Раздался звук колокольчика, и в ту же секунду дверь распахнулась, как будто, завидев меня из окна, хозяева поджидали прямо у входа. Сперва мне показалось, что прихожая пуста, а дверь отворена порывом ветра, но это было не так: просто открывшая мне женщина была очень маленького роста, почти карлица, значительно ниже меня. В отличие от большинства своих собратий, она не выглядела уродом: все пропорции ее тела были примерно как у взрослого человека, просто она была, если можно так выразиться, болезненно миниатюрной. Сзади или в полутьме ее, вероятно, можно было принять за подростка, но сейчас, когда яркий дневной свет падал из-за моей спины, истинный возраст выдавало ее хмурое, с чувственными
чертами лицо, искаженное печалью и, кажется, даже заплаканное. Тонкое хныканье слышно было и из глубины дома. Что-то поднялось во мне тенью смутного чувства, испытанного сегодня перед церковью, — и вновь опустилось. «Вы за девочками?» — хмуро спросила меня карлица. «Нет», — растерялась я, сперва вдруг на какую-то долю секунды подумав, что она разгадала мою истинную сущность: впрочем, этими делами у нас занимаются другие. «А в чем тогда?..» — «У вас комната сдается?» — «Да, но…»— Ну что там, Клавдия? — раздался из глубины дома голос, смутно показавшийся знакомым, и следом за ним откуда-то из темных недр показался не кто иной, как Лев Львович, отец моей подопечной. Меня, кажется, внутреннее чувство успело, хотя и подспудно, подготовить к этой встрече, он же был явно изумлен.
— Ангелина? Ой, простите, Серафима… забыл как по отчеству.
— Ильинична.
— Вы извините, Серафима Ильинична, но…
Мне первой удалось взять себя в руки.
— Я пришла не в гости и случайно, простите великодушно. Да и вижу, что не вовремя. Я искала себе комнату и вдруг увидела, что вы сдаете…
Он обменялся с прислугой взглядами, значения которых я не поняла.
— Да. Проходите, пожалуйста.
В доме, как оказалось, было электричество: карлица Клавдия вдавила кнопку, и прихожую залил желтоватый и слегка мерцающий свет. Я сделала шаг вперед: теперь я ощущала явственно, что младенец где-то здесь. Прислуга потянулась закрыть дверь, и мне вдруг на секунду сделалось жутко, как будто я в гондоле воздушного шара, горелка с ревом наполняет его горячим воздухом, и сейчас вот-вот отпустят швартовые канаты. Нервы мои были так напряжены, что я поневоле вскрикнула, когда в закрывающуюся уже дверь (как сейчас помню этот сходящий на нет клин голубого неба) шмыгнул крупный черный кот.
Это тоже была удача, причем сопоставимая по масштабу: любое домашнее животное почти наверняка было обречено стать если не моими глазами и ушами, то уж точно моим союзником. Конечно, дело не в том, что я понимаю их язык: они, собственно, не говорят ничего членораздельного, у них нет языка в грубом человеческом смысле, когда любое сообщение одного двуногого существа другому как минимум двухслойно — слова, которые сотрясают воздух, и то, что стоит за ними. Животные обходятся без первых, то есть сводят их к вполне механистическому «мяу» или «гав-гав», тогда как речь второго плана, собственно сообщение, у них не менее полнокровно, разнообразно и существенно, чем у людей: просто оно не членится на отдельные фрагменты. Да, понять это для тех, кто привык объясняться бесконечными комбинациями трех десятков звуков, трудно: допустим, это как разница между европейскими буквами и иероглифами, причем разнообразие будет здесь на стороне четвероногих. В конце долгого весеннего дня пахарь скажет, что он устал, утомился, выдохся. Пара волов, на которых он работал весь день, может выразить то же сотней различных способов, причем усталость после вспахивания суглинка или чернозема, под моросью или под ясным небом, под северным или южным ветром всегда будет разная.
Собственно говоря, именно это различение оттенков позволяет мне почти всегда выигрывать на ипподроме: просто перед забегом я полчасика прогуливаюсь у паддока и слушаю разговоры лошадей. Конечно, никогда не бывает, чтобы вороной жеребец прошептал кобыле в яблоках: «Я выиграю этот забег для тебя, дорогая»: он бы не смог это выговорить, а она бы не поняла (да и я тоже). Но сам тон, настроение, задор, та вибрирующая готовность к экстатической вспышке, которая одна позволяет возглавить гонку, слышны в их беседах очень хорошо. Для земнородного, даже имеющего дело с лошадьми, вроде конюха или жокея, то, что представляется мне оживленным гулом голосов, будет звучать какофоническою смесью всхрапываний, вдохов и перестука копыт: ну и прекрасно, тем значительнее будет выдача в тройном одинаре.
В отличие от людей, которых языки в большей степени разделяют, чем сближают (я вспоминаю одну деревушку под Цюрихом, чей немецкий непонятен уже на другом берегу Лиммата), все звери понимают друг друга — ну а я, соответственно, их всех. Кот, конечно, почувствовал меня, но виду не подал, шмыгнув под стоящее в углу кресло. Прихожая была обставлена старой желтой мебелью, на стенах висели какие-то пестрые картины, словно в студенческой столовой: на одной, крупной, в полстены, кентавр, неожиданно похожий на заросшего волосами Скобелева, но только с копытами, куда-то тащил озадаченную полногрудую красотку в лиловом; другие, размером помельче, я не успела разглядеть.
Что-то в доме было не так. Карлица вновь обменялась взглядами с хозяином и скрылась в коридоре, уводящем вправо; через несколько секунд, впрочем, вернулась и закивала. Рундальцов сделал приглашающий жест, пробормотав «милости просим». Проход был узковат, так что ему пришлось практически вжаться в стену, чтобы случайно не прикоснуться ко мне, пока я протискивалась мимо; коридор освещался тремя тусклыми лампочками в жестяных абажурах. Мы прошли мимо нескольких закрытых дверей; у последней (коридор кончался глухой стеной) карлица Клавдия остановилась и жестом королевского батлера распахнула дверь. Скуление, доносившееся оттуда, прекратилось. Рундальцов, стоявший ближе, заглянул внутрь и отвел глаза. «Вот это ваша комната будет», — проговорил он, как будто стесняясь. Я осмотрелась: комната была большой, светлой, в три окна, но была она не пустой — на кожаном диване, стоявшем у правой стены, сидели, прижавшись друг к другу, две темноволосые девочки-подростки с заплаканными глазами и с ужасом смотрели на меня.