Тень за правым плечом
Шрифт:
6
За прошедшие годы я приучилась к тому, что любая память, и человеческая и наша, устроена совершенно непостижимым образом. Бывает, что человек изо дня в день бьется, стараясь запомнить какое-нибудь греческое спряжение или хоть последовательность ассирийских царей, и никак не может: отвлекся на секундочку — и все Хархару и Мандару просыпались, как горох из дырявого мешка. А бывает, напротив, что какая-нибудь скверная сцена все возвращается и возвращается, хотя ты уже почитал ее навсегда похороненной где-нибудь на погостах забвения, как выражалась в патетическую минуту Елизавета Александровна, госпожа Рундальцова, впрочем совершенно не терпевшая, когда ее так называли. Я прекрасно помню — с диалогами и мизансценами — подробности своей жизни в этом доме; я могу, кажется, восстановить в памяти чуть ли не каждый из порою тягостных обедов, которые я выдержала в их весьма утомительной компании, но почему-то совершенно не помню подробностей переезда.
Сговорились мы очень просто: впрочем, им, конечно, было невдомек, что ради возможности быть поближе к их семейному очагу я готова и пострадать, по крайней мере финансово (представьте, что вы покупаете
Стендаль говорит где-то: «Жизнь поворачивалась к ним лицом, и оттого они не были злы». Даже сейчас, по прошествии почти пятнадцати лет, не могу подобрать других слов и про моих хозяев. Лев Львович Рундальцов (носивший некогда другую фамилию) был родом из Кишинева, из богатой семьи. Я не знала, но он мне объяснил, что любой еврей с тавтологическим именем и отчеством несет на себе, как родимое пятно, отпечаток драмы, осенившей его рождение. Дело в том, что у евреев прямо воспрещено давать младенцу имя здравствующего родственника. Как и большинство их запретов, этот уходит причинами куда-то в седую древность: так, еще за три тысячелетия до того, как Левенгук (тоже, между прочим, не алеут) открыл бактерии, евреи уже соблюдали все гигиенические предписания, как будто зная об их существовании. Лев Львович предположил, что это — в смысле запрет на имя живого родственника — делается, чтобы ангел-хранитель не ошибся (и я, увы, так и не смогла ему потом объяснить, почему я расхохоталась). Единственное здесь, но важное исключение — если отец будущего ребенка умирает, пока его жена еще брюхата, она не только может, но и обязана назвать младенца именем его покойного отца.
Учился он в Харькове или Киеве, где-то, где процентная норма для поступающих в университет соблюдалась не так жестко, как в столицах, занимался прилежно, кончил курс одним из первых и вернулся к себе в Кишинев подающим большие надежды молодым юристом. По закону он был обязан отработать определенное время помощником присяжного поверенного или кем-то в этом роде, на низовых должностях. И получилось, что он так хорошо себя в этой роли показал, что-то такое необыкновенное сделал, что адвокатская палата (я могу путать название) вопреки традиции возвела его в должность в рекордно юном возрасте. В общем, к двадцати пяти годам, когда у его сверстников и коллег только начинали маячить где-то в бесконечном далеке первые профессиональные возможности, Лев Львович уже практически схватил бога за бороду, сделавшись чуть ли не самым модным адвокатом своего богатого города.
Он пытался описать мне это ощущение, которое не отпускало его несколько блаженных месяцев, но не смог — либо у него не хватало слов, либо у меня понимания. «Ну вот когда все у тебя получается, чего бы ты ни захотел». Мне показалось это немного скучным, только и всего: он же толковал об этом времени как о каком-то непрекращающемся опьянении. Он водил дружбу с местными богачами. Был принят в небольшой и державшийся весьма обособлено аристократический кружок. Дверь в особняк генерал-губернатора он открывал без стука, чуть ли не ногой — и пожилая, по тогдашним, конечно, его меркам, рыхлая генерал-губернаторша, по слухам, рыдавшая над романами Клавдии Лукашевич, склонялась постепенно к мысли, что лучшей партии для ее перезревшей единственной дочери, может быть, и не сыскать: конечно, после его крещения. Креститься он, впрочем, пока не хотел, оставляя это на крайний случай: семья его не была религиозной (хотя на еврейскую Пасху в доме не оставалось ни крошечки квасного), но что-то его не то чтобы останавливало, но побуждало отложить на потом, может быть, перед последним, решительным взлетом карьеры — а уж каким тот будет, страшно было и вообразить.
Собралась тогда вокруг него и соответствующая компания — золотая молодежь местного разлива: дети местных виноторговцев, латифундистов, сын владельца городских боен, вернувшийся после четырех лет в университете Гейдельберга; юный хозяин городского элеватора, неожиданно получивший наследство после того, как его бездетный дядюшка, жуир
и бонвиван, погиб в первой кишиневской автокатастрофе, врезавшись на только что доставленном по железной дороге «хорьхе» в кирпичную стену собственного склада; очень похожие друг на друга близнецы, сын и дочь полицеймейстера, и некоторые другие юные господа и дамы, чьи потускневшие черты оказались полустерты в памяти Рундальцова воспоминаниями о захватившем их вихре наслаждений. С удовольствием вспоминая эти безмятежные времена, Рундальцов каждый раз выуживал в памяти новые подробности состоявшихся кутежей, причем по большей части совершенно невинные: может быть, впрочем, он инстинктивно щадил мою чопорность. Но все эти воспоминания, как несчастный пловец в водовороте, неизбежно съезжали к увенчавшей их катастрофе.Среди его свиты был упомянутый выше сын владельца боен, вернувшийся из Германии. Был он, по воспоминаниям Льва Львовича, болван и шалопай, хотя любил цитировать применительно к своей особе строки русского романа: «Он из Германии туманной, — говорил он при первой встрече, уставившись на собеседника своими красными воспаленными глазами, — привез учености плоды». Подразумевалась дурная болезнь, которую местные авиценны с грехом пополам вылечили, но которая наградила его странным симптомом: сперва у него выпали ресницы и брови, а потом он сам вдруг загорелся непреодолимым отвращением к волосам, росшим у него на лице и теле. Из-за этого каждое второе утро он начинал с двухчасовой утомительной процедуры — специально выписанный из Малороссии искусный цирюльник брил его полностью, причем от скуки сам пациент любил в это время беседовать с друзьями и подругами (в последнем случае поставив особую ширмочку, чтобы щадить стыдливость, может быть, мнимую).
Отец, несколько фраппированный таким результатом довольно дорогостоящего европейского обучения, пытался приладить его к семейному делу, но не слишком преуспел: с другой стороны, даже если не брать во внимание приставший к нему гейдельбергский лоск, трудно было вдохновиться кровавыми подробностями их жестокой фамильной коммерции. Как это свойственно всем разочарованным родителям на свете, он склонен был винить в педагогической неудаче нынешнюю компанию своего сына — до появления в ней Льва Львовича. Последний же его совершенно очаровал: оказывается, этот кряжистый коммерсант, не моргнув глазом отправлявший под нож тысячи быков и свиней (о чем мне даже думать тяжело без внутреннего содрогания), был в действительности наивен и сентиментален. Раз-другой поговорив с Рундальцовым, когда тот заезжал за его свежевыбритым чадом по пути к очередной эскападе, он был в высшей степени впечатлен манерами, складом характера и остротой ума юного адвоката. В свою очередь, Рундальцов постарался развить и укрепить знакомство, обещавшее ему в будущем вполне ощутимые блага: как и любое обширное дело, торговля старика регулярно нуждалась в юридических консультациях и услугах.
Собственно, ближайшая оказия для того, чтобы взаимная симпатия (совершенно, конечно, невиннейшая) переросла в деловые отношения, возникла довольно скоро. С тыльной стороны к зданию боен подступал небольшой лесок, издавна принадлежавший небогатой кишиневской семье. Муж и жена Лысогорские, бездетные и не имевшие близких родственников, еще с последней четверти прошлого века подпали под сильнейшее влияние идей графа Толстого: состояли с ним в переписке, участвовали в «Посреднике» и «Маяке», ежегодно совершали паломничество в Ясную Поляну, набираясь впрок мудрости и смирения на весь календарный круг. Существенным было и ежегодное пожертвование, которое отправлялось от их имени кому-то из толстовских распорядителей — например, Черткову — на устроение добрых дел.
С этими Лысогорскими владелец боен имел нескончаемую тяжбу. Для расширения своего безжалостного предприятия ему было совершенно необходимо увеличить земельный надел: с одной стороны владения его были ограничены рекой, с другой — кладбищем (которое он было заикнулся некогда перенести, но на него цыкнули даже весьма благоволившие ему отцы города), с третьей — шоссе, так что ему поневоле требовалось идти на поклон к соседям. Они же, благодаря своим взглядам, не только не готовы были уступить ему хотя бы часть ненужного им в принципе леса, но и, напротив, не пожалели бы сил и средств, чтобы его дело вовсе закрыть. В результате старик нанял каких-то особенно пронырливых ищеек, которые, всласть накопавшись в архивах губернского правления, выяснили, что много лет назад, еще до рождения всех участников истории, оба земельных надела, и его и Лысогорских, составляли одно исполинское имение, некогда поделенное на несколько частей. При помощи масштабных казуистических ухищрений (не обошлось, конечно, и без солидной порции обычной смазки, придававшей подвижность отдельным заржавленным частям бюрократического механизма) удалось извлечь тот самый пыльный первичный договор на свет божий, с тем чтобы попытаться его оспорить. Владелец боен и наголо выбритого наследника в последний раз предложил Лысогорским мировую; те отказались.
Дело должно было рассматриваться в суде. Предстоящий процесс широко освещался в прессе, особенно падкой на скандалы подобного рода: капиталист-мироед против небогатых благотворителей, хорошо известных всей округе. Мироед, благодаря знанию тайных пружин судопроизводства и приобретенному умению заставлять эти пружины музыкально вибрировать, в принципе не сомневался в победе: его непрерывно чихающим от архивной пыли крючкотворам удалось весьма убедительно доказать, что при межевании вековой давности границу между участками провели ошибочно и сейчас ее следует перенести как минимум на полсотни саженей вглубь участка толстовцев. Для того чтобы помочь этому камню сдвинуться с горы, требовалось минимальное усилие — и вот произвести его старик пригласил юного на тот момент Льва Львовича. С одной стороны, расчет его был довольно практичным: допуская молодого адвоката к заведомо выигрышному процессу, он заручался на будущее его благосклонностью. В случае, если тот оправдывал возлагаемые на него надежды, он должен был на всю жизнь сохранить теплое чувство благодарности к доверителю — и неизвестно, в какие еще услуги можно будет впредь эту благодарность конвертировать. С другой стороны (как полагал уже через пропасть лет сам рассказывавший об этом Лев Львович), в этом имелся некоторый подспудный иезуитский мотив: прельстить его достаточно двусмысленной славой, чтобы с юности слегка замарать слишком уж сверкающий образ. Не последнюю роль играл и будущий гонорар, который по традиции должен был отсчитываться от кадастровой оценки имущества, стоявшего на кону.