Тень жары
Шрифт:
– Не уходи... Тебя я умоляю...
И желтым ангелом сходили с потухшей елки, трогали за плечо упавшего лицом на клавиши маэстро и шептали:
– "Говорят, что вы в притонах по ночам поете танго... Даже и под нашим добрым небом были все удивлены!" – и здесь ты всегда отворачивался, смотрел в маленькое небо, стиснутое жестью крыш, и уходил за гаражи, чтобы скрыть от людей нечто такое, что в Агаповом тупике было глубоко презираемо, и там ты горько плакал.
Утомившись, отдыхает Андрюша, уложив подбородок на сожмуренные меха аккордеона, он тускло улыбается, глядя на перечеркнутую дуплями черную линию игры, и все знают: сейчас он полезет в карман.
Живет он один, жены нет, детей тем более нет, деньги у него легкие, нетрудовые, и их – много.
Кто-нибудь сбегает.
Тихо во дворе и хорошо... Из переулка, выводящего
– Топ-топ! – подравнивает Андрюша чрезмерны наклон щедрого горлышка.
Он долго рассматривает граненое стекло на просвет: полуденную тишину вдруг дернет чей-то крик из форточки: "Витька, домой!" – и снова встает тишина во круг стола. Андрюша выдыхает в перламутровое плечо аккордеона. Пить ему с инструментом на коленях неудобно, и он не то что бы пьет, а – кидает водку из стакана, ловит ее распахнутым ртом и припадает обожженными губами к перламутру.
– Андрюша! – опять просят его.
Он щупает басы: уамп-памп-памп-памп.
– "Эх, путь дорожка!.."
У меня в шкафу стояло пиво. Я взял бутылку и зашел к Музыке. Его жилище представляет собой классический барачный угол, а его обитатель сам относится к людям барачного класса.
Они рождаются в бараке при тусклом свете керосинки, они выпускают на волю свой первый младенческий крик и уже на первом вдохе давятся затхлым, гнилым воздухом лачуги; первый звук, достигающий их ушей, есть шуршание крысы в темном углу; они быстро привыкают – к этим обшарпанным стенам, изъеденным плесенью, к тесноте, грязи, блеклым краскам, тусклому свету от закопченного окошка, теням, встающим у стола в час поздней трапезы, и сам дух барака проникает в их плоть, осаждается на грубых кожных тканях, делает шершавым, заскорузлым их язык, и его ничем, ничем уже не вытравишь.
Музыка лежал ничком на диване, свернув голову на бок, и кашлял.
Он приоткрыл глаз и увидел бутылку; он смотрел на нее так, как если бы на столе стоял не холодный сосуд с подкисшим, отплюнувшимся осадком пивом, а холеная женщина, исходящая эротическим потом.
Я вернулся к телефонному столику. Тупо разглядывал адрес, второпях записанный на полях старой газеты. Имя переулка было знакомо... Старые улицы обладают именем собственным, но не названием. Улица строителей, Шоссе энтузиастов – названия новых времен. А прежние имена есть, скорее, отчетливо артикулированное пространство звуков и запахов, тонкая матовая пыльца блеклых цветовых гамм, осевшая на ржавую, извивающуюся в конвульсиях кровельную жесть, на красные сторожевые башенки печных труб, рассохшиеся рамы с разболтанными форточками, на широкие площадки карнизов в коросте голубиного помета...
Я спустился во двор, закурил. Татарка-дворничиха с картонной улыбкой обмахивает жесткой шершавой метлой игровую площадку с растекшейся кучей бурого песка для детских игр в "куличики". Ревматически постанывают качельки, на них молодая женщина баюкает свою сосредоточенность, целиком отданную какой-то книжке, рядом ковыряется в земле совершенно забытый мамашей ребенок... Я подумал, что в продиктованном мне по телефону имени переулка слышится запах кислого кваса в деревянной кадке, свечного воска, тлеющих в самоваре сосновых шишек; кроме того, в нем присутствовало куриное квохтанье, кубарем выкатывающееся из-под ног, мягкие скрипы хорошо смазанных салом сапог, плевки гераньевых хлопьев в окнах, отороченных причудливой деревянной вязью наличников... Так это имя и звучит до сих пор – где-то в гнутых, перепутанных линиях Замоскворечья.
Я не был в этих краях примерно с год. Где именно запутался нужный мне переулок, я толком не знал, просто помнил: это где-то там, в Замоскворечье.
То ли я забрел в самый несчастный угол этой некогда теплой, заторможенной местности, то ли это теперь повсюду так, – мне показалось, что квартал неосторожно высунулся из своей старой норы и угодил под бомбовый удар. Вспоротый траншеями асфальт, содранные крыши, провалы оконных
проемов, ошметки голубеньких обоев на стенах, парение в невесомости лестничных пролетов, груды битого кирпича, цементные мешки вповалку, глиняное месиво под ногами, сверкающие оскалы японских минитракторов, симметричный росчерк арматурных сеток – и вся эта ремонтная куча-мала забрана в жесткие корсеты суставчатых металлических лесов.Ничем прежним не пахнет – пахнет цементом, соляркой, землей.
Нужный мне особняк слегка будто бы отпрянул, отодвинулся от разрухи вглубь квартала. К нему вела выстеленная рифлеными каменными плитами дорожка, стиснутая газонами, забранными в белый арматурный камень.
Мягкие пастельные тона стен, кованые решетки на окнах, кованое медное крылечко с покатой крышей.
Я подергал дверь – она не ответила на мое приветствие, не шелохнулась.
Я поднял глаза и встретился взглядом с маленькой телекамерой. С минуту мы состязались в детской игр "кто-кого-переглядит", и я проиграл. В приличном обществе принято не стучать в дверь, а пользоваться услугами пульта связи. Нажал кнопку. Знакомый протокольный голос допросил, кто я такой, в чем состоит цель визига, есть ли при мне сумка или портфель. Мы быстро утрясли таможенные формальности, дверь цыкнула и плавно отворилась.
Я очутился в уютном холле; бросил куртку на вешалку, сплюнул в кадку с экзотическим цветком.
Дверь налево. Крохотная комнатка: журнальный столик, на нем пара бутылок пепси, сигареты, пепельница; два глубоких кресла, запах синтетики, кофе; и впечатление, что где-то неподалеку упорно трудится кондишн.
– Прошу вас! – сказал динамик, встроенный в стену.
– Да ради бога! – сказал я динамику и вошел в приемную.
Белый стол на металлических хромированных ножках, компьютерный монитор, какой-то пульт с множеством кнопок, электронные часы, пара телефонов, стопка папок и – хозяйка стола, барышня лет двадцати восьми: строгий твидовый костюм, минимум косметики, аккуратная стрижка плюс рафинированная стерильность.
Где-то тут должна по логике вещей заваляться традиционная перламутровая американская улыбка.
Нет, не завалялась.
– Вас ждут, – обдала меня холодом секретарша.
– Это прекрасно!
– Простите? – переспросила она.
Я объяснил: знать, что кто-то где-то тебя ждет – это уже само по себе неплохо.
Она легким, скупым кивком обозначила направление движения – кабинет генерального директора.
Он поднялся из-за стола и улыбнулся:
– Привет!
– Привет, Катерпиллер, – сказал я, – только не надо вот этого... Сколько лет, сколько зим!.. Сам ведь знаешь: всего одна зима.
В самом деле – между нами стояла зима. Говорили, она будет голодной, злой, холодной и свирепой – именно такой, какая и нужна люмпену.
Я не могу понять, отчего мы держим люмпенов за психов.
Вот я – люмпен.
Но мне не нужна ни стужа, ни голод; всю зиму я радовался, что погода стоит кислая и слякотная, почти осенняя.
А перед этим осень была – скользкая, серая, одетая в улиточную слизь – не время года, ей-богу, а улитка в кирпичной раковине.
Под стать сумеркам в природе и обстоятельства мои складывались сумрачно – в тот день, когда мы пересеклись с Катерпиллером в Орликовом переулке, меня выгнали с работы за грубость: я назвал одну из клиенток стельной коровой.
Жаль... Славная работа – я был тапером в "зойкиной квартире".
Собственно, это бордель. Но, в отличие от обычного борделя, там употребляют не мужики барышень, а барышни – мужиков.
Обставлено заведение было в лучших традициях купеческого ампира: тяжелый малиновый сироп плюша стекает на подоконники, старательно гнется гнутая мебель венских кровей, сыпятся хрустальные брызги с огромной люстры, бликует белоснежный "Petroff" в углу, стены драпированы шелковой тканью – словом, антураж вполне комильфо, как и положено гостиной зале. К тому полагается: шампанское, фрак плюс белые перчатки, Шопен. Шампанское – богатым бабам, фрак – мужикам, а Шопен – это уже наша с "Petroff"ым забота. Посетительницы платили за все: за напитки, за тщательно отлакированную внешность сотрудников, их приятные манеры, ужин при свечах, сопровождаемый моими музыкальными экзерцициями – впрочем, это комильфо подавалось в качестве аперитива, а настоящие напитки лились уже в отдельных будуарах.