Тени колоколов
Шрифт:
Стрешнев продолжал командовать смотром. Стрельцы дружно маршировали по площади, гладко утоптав весь снег. После того, как Алексей Михайлович отправился в царский дворец, Милославский вздохнул свободно: гроза миновала. Он плотно пообедал в кругу домашних, поспал часок и, повеселевший, отправился в Стрелецкий приказ. А там — дым коромыслом: в нижнем этаже, в зале приемов, толпились стрельцы. Увидев боярина, расступились, пропуская его вперед. В центре большой и светлой комнаты на маленькой скамеечке сидел побритый наголо стрелец, по шею закутанный в кусок полотна. Только усы у него торчали, как у таракана, — в разные стороны. Над ним и трудился горе-вояка, цирюльник из Парижа. Он прыгал около скамеечки как кузнечик на полусогнутых тощих ножках, обтянутых белыми панталонами. В проворных
Радостно стало на душе у Милославского — гора с плеч свалилась. Пусть он солдата не привез, зато парикмахера Москва заимела невиданного. Он и другим свое искусство передаст. Вот уж, видать, специалист так специалист…
Встретив Стрешнева в коридоре, сказал ему:
— Гляди, Матвей Иванович, пуще собственного глаза береги этого цирюльника! Да жалованье ему положи хорошее.
Русь, Россия-матушка! Велики ее просторы, богаты леса и реки, многолюдны города и веси, длинны дороги, ведущие к самому ее сердцу — к Москве. День-деньской через Покровские, Никитские, Арбатские ворота въезжали в столицу возы с добром. А потом по сотням ее улиц и улочек рассеивались бесследно: что-то оседало в погребах боярских хором или в княжеских теремах, что-то пополняло московские базары или необъятные подвалы церквей и монастырей. В Кремль больше верховых прибывало — гонцов и послов со всех сторон света. Все дороги заканчивались именно здесь, за крепостными стенами из красного кирпича. Каждого прибывшего здесь ожидал суд царский: одних наградят, других воли лишат… Немилость царская темнее осенней ночи, не всегда светлым рассветом кончается.
Веселее всего на московских базарах. Там кого только и чего только не увидишь! И греки торгуют, и крымские татары, и жители Севера — поморы. Немцы — пивом, новгородские мастерицы — кружевами, хорезмские купцы — халвою да изюмом. А вот рязанские крестьяне семечками щелкают да покрикивают наперебой:
— Шерсть битая! Шерсть чесаная!
А рядом пензяки сурской стерлядью торгуют, зазывая покупателей разными шутками-прибаутками.
Богата Москва и мастеровым людом. Прямо посреди базара подковы гнут, серьги и кольца мастерят, бусы нанизывают. Подходи, народ, если деньги имеются!..
Однако на шумном базаре не только богатство и изобилие, но и крайнюю нужду увидишь. Здесь целыми днями в поисках хлебного куска толкутся нищие, калеки и юродивые. У ворот уже они встречают входящих, хватают за полу кафтана и клянчат:
— Подай копеечку, мил человек!
— Христа ради, помоги малютке!..
В каждом углу сидят или лежат слепые, увечные, в лохмотьях и парше, ловят, как собаки, брошеный кусок, изводят душу жалобными причитаниями, благодарят и проклинают именем Христа. А что им, горемыкам, остается? Сами они уже ничто и никто, выкинуты из жизни и изменить это положение вещей уже не могут.
Те, кто способен ещё на протест против притеснений хозяина-барина, против царской немилости и божьей несправедливости, бегут подальше от Москвы с ее базарами и тайными приказами, от царя с его стрельцами, от боярских кнутов и церковных поборов. Благо, Россия богата лесами густыми, есть где спрятаться, срубить дом, начать жизнь на новом месте. Уход стал исконно русской традицией.
В дикой тайге расчищали поляну, сеяли рожь, просо, охотились на диких зверей. Развлекали себя песнями и сказками, верили в домового и лешего.
Так было всегда. И вот в непроходимых дебрях появились другие изгои. Они строили скиты, молились двумя перстами и называли себя староверами. Проклинали Патриарха, не верили и царю, говоря: «Только те спасутся, кто убежит от лап антихриста».
Посланные царем отряды стрельцов охотились на беглых, возвращали хозяевам холопов, жгли и разоряли скиты. Но чаще, чтобы не попасть в руки царских палачей, поборники старой веры сами сжигали себя. «Только бы не служить бесу Никону!» — кричали они из огня. Горели целые скиты, и стар, и млад.
Пламя
этих пожаров отражалось в водах великой Волги и быстрого Дона. Вольный народ на их берегах давно жил по указам царя-батюшки и тосковал по своей потерянной свободе. Здесь испокон веку верили не в домовых и леших, а в остро наточенные сабли и быстроногих скакунов, которые спасут от любой беды.Русская земля, отмеренная лаптями и сохой, политая потом, кровью и слезами, ещё спала, как могучий великан, способный на великие дела. И кто разбудить ее должен, и когда? Вдруг рано потревожат, и встанет она, как матерый медведь из берлоги, дикий и злой, кинется на неосторожного смельчака, подомнет под себя…
Однажды, вернувшись со стрельбища, Стрешнев спросил У Инжеватова:
— На медведя со мной пойдешь?
Тикшай смотрел на него с недоумением: ну какой из него охотник? Медведя видел лишь раз — по пути в Смоленск, да и тогда, когда хозяина леса скрыли густые деревья.
А как отказать Матвею Ивановичу, своему покровителю, другу и большому начальнику?
— Когда выходим? — набрал Тикшай в грудь побольше воздуху.
— Завтра. Утром зайду за тобой в казарму.
Выехали ещё затемно. В легких санях Тикшая ждали трое: сам Матвей Иванович, Промза и незнакомый молодой стрелец.
Правил сам воевода. Пока ехали по Москве, Матвей Иванович молчал, пряча лицо в высокий воротник тулупа. Когда дорога после Савинного монастыря в лес свернула, он спросил Тикшая:
— Откуда слышал, что царь в Никона свои зубы вонзил?
— Вчера в Стрелецком приказе князь Милославский вслух сказывал: мы, говорит, вместе с Государем съедим Патриарха со всеми потрохами. Пусть, дескать, свой грязный нос не сует в дела государевы…
— Нашелся белоликий боярин, — ухмыльнулся Стрешнев и начал рассказывать, как на днях Милославский учил их «стрелецкому делу». На улицу приказал вынести мушкет, давай из него палить по сорокам. «Вон, посмотрите, одну уже прилепил», — хвалился он и привел стрельцов под дерево. А тут с макушки березы храбрая птица на его шапку нагадила. Один смех!
Тикшай не столько своего командира слушал, сколько думал о своей судьбе. Днем они с Промзой Кремль сторожат, ночью мерзнут в казарме. «Осчастливила» их жизнь… Не обрадовала его и встреча с боярыней Морозовой. А встретились они так. Однажды он стоял на посту у Спасских ворот, пропускал в Кремль бояр. Государь крестины собрал — царица родила ему сынка, как тут гостей не пригласить. Вначале кибитку Якова Кудентовича Черкасского пропустили, затем — Никиты Ивановича Романова. На всю страну известные вельможи, да и их пришлось остановить. Стрельцам строго-настрого было приказано: каждого входящего в Кремль надо досмотреть. Ну, Тикшай остановил медвежьим пологом затянутую кибитку на полозьях — там сидел не сам Борис Иванович, правая царская рука, а Федосья Прокопьевна, его невестка. «Это ты, Тикшай-Тихон?» — от неожиданной встречи вскрикнула боярыня. И уже хотела выйти. Но Тикшай ей: «Ошиблась, боярыня, не за того меня приняла!» — хлопнув дверью, сразу в сторону отошел. Когда кони, зацокав копытами по булыжнику, заспешили через ворота, Тикшай посмотрел вслед. В заднее окно кибитки он увидел пристальный взгляд Федосьи Прокопьевны. Шесть лет прошло — не забыла его, узнала. После ухода на войну Тикшай в Приречье ни разу не был. Незачем. Дед Леонтий, морозовский кучер, давно в могиле, да и боярыня, видимо, после него десятки «женихов» сменила. Они, женки стариков-бояр, любят играть с молодыми парнями. Хватит, однажды он уже попадал в руки князя Львова. Слышал он, и Алексей Иванович давно на погосте.
Княгиня Мария Кузьминична теперь вольная, безмужняя. На днях на крыльце Казанского собора Тикшай видел ее — грузная, с двумя подбородками, от удушья еле дышит. С Богом ее… От невеселых дум Инжеватов даже и не заметил, как выехали на широкую поляну. Солнце уже поднялось, рассеяло утренний туманец. На лесном просторе белый снег резал глаза.
— Где берлога? — обратился Стрешнев к незнакомому Тикшаю стрельцу, который вытаскивал из саней широкие самодельные лыжи.
— Вон под тем деревом, — парень показал на сосну, стоявшую у крутого обнаженного оврага.