«То было давно… там… в России…»
Шрифт:
— Видали.
— Чудной какой, — говорю я. — Кто это — пастух, что ль?
— Кто знает, — отвечает тихо Герасим.
Мы быстро спускаемся, бежим к ели у сарая. Глядим кверху на ель — никого. «Что за странность», — думаю я. Собака Феб бегает около беспокойно.
— Видал, — говорит мне Герасим. — Ну, вот и оно. А говоришь — не бывает. Вот он, лесовик-то. Что, видал теперь?
И он, смеясь, хлопнул меня по плечу.
Проснулись мы в сарае. Солнце освещало дрему лесов. У речки зеленела осока. Вода была прозрачна. Белые купавки отражались, летали зеленые стрекозы.
— Чего еще? Вот жисть. Всем бы так жить. Только у людев понятиев нету. В чем жисть есть. Кто куда глядит. Кто в разбой ударяется, а кто в аблокаты или в священство… Кто чего ищет. Служба все. А я вот в бродяги. Нет жисти лучше бродяжьей. Вот только без Зинаидки этой самой никак нельзя. Скушно без их-то.
И Василий рассмеялся.
В деревне
Сияет звезда вечерняя. Кругом на поля легла мгла. Тени ночи наступают. Тихо засыпают поля ржи. Прошел жаркий день. Усталый иду я с охоты по сухим тропинкам. Слышу — далеко едет телега и кто-то поет:
Э, да не велят Маше за реченьку ходить, Не-е и-и веля-ят Маше молодчиков любить. Ка-а-кова э любовь на свете горяча… Стоит Машенька запла-а-а… Заплаканы глаза-а-а.Льется песня в просторе полей. Подхожу к проселку. Встречаю телегу.
— Серега, — говорю я, увидав знакомого парня. — А ловко ты поешь, хорошо.
— А, ну-ка, знать, Лисеич, ничего не настрелил. Запоздался.
— Жарко днем было, — отвечаю. — Да, мало настрелял.
— Ты вот, слышь. Я ехал у Любилок. Там прямо вот у дороги, что на Вепрево идет, тетеревьев вылетело — бесперечь летит. Тебе бы туда. Недалеко. Ступай с утра завтра. Охапку набьешь. А то Казаков, как узнает, все-ех прищелкает. Дай-ка закурить.
Взяв папиросу и прикуривая у меня, Сергей рассмеялся.
— Чего ты?
— Вот до чего чудно, — смеясь, говорил парень. — Казаков-то с женою не живет. А женился по ту весну. Чудно. Вишь, она ничего себе, вполне как надо. «Только чудно то, — как говорит Казаков, — ночью ее вблизи смотреть нельзя. Когда спать-то ложусь. Вот у ней рожа такая кажет, никак невозможно глядеть. Чисто черт». Вот и поди. Чего тут. Чего рассказывает. Бабы-то наши смеются. А он серчает. И в охоту через то ударился. Все время в ей проводит. В охоте-то… И домой зайдет на час-другой — и опять прощай.
— Чудно, — говорю я.
— Верно, что чудно. Я тоже стал глядеть Таньку свою. Только не-е-ет этого в ней. Вот она прямо ночью, что и к утру, хороша — что вот звезда эта. А вот Семен Горохов говорит — глядел на свою жену. Говорит — тоже неладно кажет. Все-е глядеть-то опосля такого раза зачали на жен своих. Вот что.
— Ну, — говорю, — что надумаете. Дурацкое дело не хитрость.
— Эй, не говори. Ну, а вот Стрекачев Николай пить до чего зачал. От бабы. От жены. Сам говорил: через ее язык запил. Хороша, говорит, у меня баба. Но язык — хошь отрезай. Ну, язык такой — беда. Чего только говорит про всех. Нет у ней никого. Все, говорит, жулики, знахачи, а родные все — шематоны, — и больше ничего. Всех кроет. Праздник Христов — а к ним никто не идет. Ни родные — никто. Знают ейный язык-то. Кому надо слухать про себя эдакое, всякое.
— Не заметил я такого ничего. Женщина
хорошая, учтивая.— Эх ты, — смеется Сергей. — Ну вот, мы косили во лугу, под Грезином. Вот она тебя шила. И приятелев твоих. «Он-то планты сымает, а потом землю себе отберет». А про твоих-то приятелев говорит — им, говорит, ягоду носить никак невозможно: хоша платят хорошо — только запременно щупать зачинают.
— Вот дура, — говорю я. — Что врет. У меня нет таких знакомых.
— Да. А она говорит — есть. Один ее по грибы будто — то ли, се ли, — в лес звал.
— Кто же это?
— А Борис Николаич.
— Не может быть.
— Хто знает. Нешто скажут. Это верно — язык у ней вредный. Но баба хороша, неча говорить.
— Ты куда едешь-то, Сергей?
— На кузницу. Да поздно уж. Садись, я домой вернусь. Подвезу тебя.
Трусит телега. Едем рысцой. Сергей парень разговорчивый.
— Верно ль то, вот скажи, Кистинтин Лисеич, — говорит он, — будто что ты вот сымаешь краской картину, а посля того — царь ее глядит.
— Многие глядят. На выставку ставлю. И царь видал.
— Ну вот. Верно, значит. Говорят у нас про тебя, что ты спишешь тут — он тебе все это и отдаст. Царь-то.
— Нет, не верно. Нешто можно.
— То-то. Нешто он станет чужое отдавать. А вот говорят.
— Дураки говорят.
— Это верно, что дураки… — Сергей засмеялся. — Надысь ты от ворот у саду месяц списывал. Я глядел — как царю быть? Как он его отдать может тебе? Никак нельзя. И тебе на кой он? Аль моховое болото ты списывал, помню. Кому его надо. Чертям, нешто. Сейчас завернем — эвона у тебя в дому огонек светит, значит, есть хто.
У крыльца стоит Валентин Александрович Серов.
— Куда ты с утра пропал? — окликнул он меня. — Я уехать хотел. Тощища одному. А где же дичь?
— Жара, — говорю. — Вот настрелял немного.
— Здравствуйте, Левантин Александрыч, давно вас не было, — поздоровался с Серовым Сергей. — Помните, со станции я вез вас сюды с Шаляпиным? Эх, ну и барин! Вот сила. Как на горе-то у Некрасихи спускались, круча там, он как гаркнет — «держи!» — так-то и так-то меня. Во-о голос. Ужасти. Урядник по мостку вниз шел, так тот и чубрик в воду. А у Любилок в болоте, эвона где, утки поднялись стаей, кричат, думают — что такое. Урядник еще опосля говорил на станции: «Он, — говорит, — мне в перепонную барабанку попал».
Сергей получил на чай и поехал, смеясь и качая головой.
Дед-сторож поставил самовар, принес лепешки деревенские, молоко, яйца, жареного тетерева.
— Ну и жара сегодня была днем, — сказал Серов. — Писал там внизу, у речки, в сарае. Пастух подошел. «Дай, — говорит, — мне, господин барин, красной красочки». Я ему дал. Он барану ею рога выкрасил. И смеется. «Это, — пастух говорит, — Серегин баран. Не сказывай». Он теперь всем говорить будет в деревне, что у него баран чертом стал.
— Пожалуй, и поверят… — добавил Серов.
— Беспременно поверят, — подтвердил сторож-дед, смеясь. — Так уж, хотя что тут — а поверят. Пастух — плут. А Серега-то даром, что дурноват, больно врать здоров. Пастуху-то скушно, пасет у реки, по лугу, и видит — идет Серега, вот этот самый. Пастух кнутовищем и зачал по воде хлестать. Серега думает: почто он по воде так хлещет. А пастух ему и говорит: «Во, сейчас водяной с рогами выглядывал из воды. Все на твою корову глядит. Я отогнал. Угостил бы ты, Сережа, меня, а то быть беде». Серега ему водки да капустки несет. Прост. А опосля того вся деревня знает — водяной в реке завелся. Серега сам видал.