«То было давно… там… в России…»
Шрифт:
— Это что-нибудь бросили туда, — сказал я и опять сильно повернул колесо. Ведро пошло.
Ленька помог мне, стал вертеть ручку. Ведро поднималось. Я смотрел в колодец и сказал:
— Идет.
Из глубины колодца голос ответил: «Идет». Я наклонился и сказал: «Кто ты там?» Голос ответил: «Кто ты там?» И так ясно, свежо и совсем другим голосом. Впечатление было, что, правда, будто кто-то сидит на дне.
— Пускай опять ведро, — сказал я Леньке.
Голос из глубины тихо сказал: «Пускай опять…»
— Это верно, — с улыбкой говорю я, — там кто-то сидит…
— Кто его знает, — подтвердил дедушка, — только вот не пускает ведро-то. Ведь чего еще, восемь ведер там оставили. Ты сюды тащишь, а
Это было, конечно, эхо. Голос его был так молод, так манящ, так бодр, что воображение рисовало какого-то юношу, сидящего там, глубоко в колодце…
Должен сознаться — где-то в глубине души и я готов был верить, что в колодце и впрямь поселилось таинственное существо…
Среди суеты и шума жизни, больших работ в театре мне было всегда отрадно уехать в глушь, где стоял дом мой, на трех десятинах земли.
Какое восхищение! Живет радость. Этот дом мой и сад около дома, вроде куска леса, внизу речка в кустах черемухи, утро, вечер, смена созерцания, солнце, лето, зимой метут метели, вьюги. Летом сад, как рай. Пение птиц, малинник, березы у сарая. Какое утро! Мне никогда не было скучно в деревне. Ко мне приезжали и приходили мои друзья-охотники. Их рассказы были полны особенных впечатлений, таинственных настроений природы, особенностей русского духа.
Мне казалось, что я живу в раю.
Вот и теперь пришел ко мне крестьянин Герасим Дементьевич и говорит:
— Лисеич, один ты, поди, скучаешь?
— Нет, — отвечаю я, — видишь — картину пишу.
Герасим подошел и смотрит мою картину. Помолчав, говорит:
— Хитрое дело… Ишь, списал, свечи горят, а там, в окне, сумереет. Эвона месяц из-за лесу выходит. Ну, скажи, Лисеич, и кому такая картина нужна? Скушно ведь… Ты бы написал, как бурмистров гончий кобель за зайцем лупит. Вот это была бы картина. Вот, Лисеич, услыхал — один ты, ну и пошел проведать. И вот что вышло, послушай. Иду это я, знаешь, у леса, где курган, на Кусковке, значит, обрыв большой. Иду. Слышу, в овраге внизу, под обрывом, кто-то так жалобно «Ох-ох» кричит. Я подошел к краю, гляжу — внизу человек. По снегу на четвереньках елозит. Подумал: «Чего это он здесь?», — да крикнул. Он встал и глядит кверху на меня, плачет да охает жалостно. Гляжу: это Семен-угольщик.
— Семен, — кричу ему, — чего это ты?
А он снизу кричит:
— Помоги, пропадаю…
Я сбоку по отлоге спускаюсь к нему. Узнал меня, говорит: «Герасим, помоги, чего это со мной, прямо незнамо как с кручи-то я сорвался…» Круча-то велика, летом бы насмерть убился. Говорю: «Чего это ты, Семен, пьян, что ли?» А он говорит: «Чего пьян… Шел от Пречистой, говею я, шел, призадумался — какие грехи у меня, думаю, что попу говорить буду. Иду и считаю грехи-то. Ну, был выпивши, — насчитал восемь раз. Да, под Покрова, верно, сильно пьян был. Ну, еще что? Бревно, верно, из казенника спер: надо было у печки в избе подпор поставить, а то печь кривит. Ну, какой грех, все одно в лесу сгниет. Ну, и еще, верно, в пятницу молочище с кашей хлебал. С кузнецом поругался, ну и еще… А как-то вроде голос во мне и говорит: „А Акульку-то помнишь, сукин сын…“ Да как ахну с обрыва кубарем и лечу прямо вниз. Так и эдак, по сучьям, бьет в лицо, ух ты… И ударило оземь, хлоп… Хорошо — снег… Вот ведь что…»
— Вот из-за баб-то как выходит, — говорит, смеясь, Герасим. — Сбился с дороги, снег, сугробы…
— Куда ты, — говорю, — Герасим Дементьич, Семена довел? Хороший мужик.
— Куда? К вам привел, на кухне сидит сейчас. Может, дашь, Лисеич,
какого лекарствия, рожу-то он раздрал…Вошел Семен, высокого роста, черный, курчавый. Перекрестился на икону. Лицо исцарапано.
— Ненароком к вам, — говорит, — зашел. Больно ногу зашиб.
— Садись, — говорю, — Семен, чай пить — озяб поди.
— Чего озяб… — сказал Семен, — с кручи летел, жарко было. Да вот нога…
— Постой, — говорю я, — покажи-ка ногу.
Семен снял большой валенок и засучил плисовые штаны. Коленка опухла.
— Ничего, Семен, — пройдет.
Семен, выпив чай, перевернул стакан на блюдце, встал, сказал:
— Ну, домой надоть выбираться.
Вдруг он крикнул:
— Ух ты… — и опять сел. — Ух, нога… Вот ведь что. Верно, бабье — блуд. Я и не знал… Ох, больно. Хошь кричи. Как дойду ли…
Семен идти не мог.
— Оставайся, — говорю я, — Семен, ночуй, а завтра в Петров отвезут тебя, в больницу.
Утро. В доме никого. Все ушли. Я надел шубу и вышел на крыльцо. Смотрю, а все у колодца. Герасим что-то смеется, а Семен так серьезно, нагнувшись, кричит в колодец:
— Заладил одно — «Грех, грех, грех», — сердится Семен и опять кричит в колодец.
Я подошел и говорю Семену:
— Вот в колодце-то у меня оракул сидит.
— Не слыхано дело, — говорит Семен.
— Да это эхо, Семен. Что скажешь — то оно тебе то же в ответ.
— Вот, вот, — соглашается Семен, выпучив глаза. — Ну, и дурак же! Я ему: «Грех», и он заладил — «грех, грех, грех». А какой грех? Я вдовый, и она тоже вдовая. Акулина-то…
— Ну, легче нога-то? — спросил я Семена.
— Маненько полегче. До фельшера Герасим довезет…
И до чего чуден народ. Такого и нет нигде…
Русские художники-пейзажисты
В моем воспоминании являются живые образы любимых людей. Еще в раннем детстве я помню Льва Львовича Каменева. Это был высокого роста скромный юноша. Он приходил в наш дом в Рогожской улице, в Москве, приносил показывать моему отцу и матери свои небольшие картины — этюды, написанные с натуры.
Эти пейзажи, сделанные в окрестностях Москвы, меня, семилетнего мальчика, поражали и очаровывали.
Мой дед, Михаил Емельянович Коровин, увидав, что Л. Л. Каменев питает страсть к живописи, дал Каменеву пять тысяч рублей для поступления в Академию Художеств в Петербурге. Л. Л. Каменев служил в конторе моего деда.
Мой дед, как мне потом рассказал Каменев, сказал ему:
— У тебя, Лев, есть охота и страсть к искусству. Учись, но знай — путь твой будет тяжел и одинок. Знай, Лев, много горя хватишь ты. Мало кто поймет и мало кому нужно художество. Горя будет досыта. Но, что делать. И жалко мне тебя, но судьба, значит, такая пришла. Ступай.
И Каменев уехал в Академию художеств в Петербург, окончил ее с золотой медалью и был послан за границу.
Когда мне было пятнадцать лет, и я уже был в московской Школе живописи, ваяния и зодчества, где и брат мой, Сергей, то на лето я и брат, художники Эллер и Сильверстван уехали близ Звенигорода в Саввинскую слободу [561] — там на горе стоял старый монастырь Саввы Звенигородского. Внизу, к лугам, расстилалась красавица Москва-река. Место было прекрасное.
561
Саввинская слобода — см. выше, прим. к с. 368.