Чтение онлайн

ЖАНРЫ

«То было давно… там… в России…»
Шрифт:

— Да, в Швейцарии я был, был и в Италии. Прекрасно, — сказал Алексей Кондратьевич. — Но кому что. А мне, конечно, в России нравится. В России природа поет, разнообразие, весна какая, и осень, и зима. Поет, все поет. Только небо прекрасно в Италии… А пейзаж в Швейцарии. А у нас нет разве неба, гор нет? Как быть? Да, плохо, нет озер… Да… А там Женевское озеро.

Саврасов опустил голову в раздумьи.

Помолчав, Алексей Кондратьевич встал, надел пальто, взял палку и собрался уходить из мастерской.

У дверей он остановился и, подумав, сказал:

— Там, в Италии, было великое время искусства, когда и властители, и народ равно понимали художников и восхищались. Да, великая Италия. Теперь во Франции прекрасные художники. И у нас было искусство. Какое! Какие иконы. Новгородские. Прошло. Забыли. Мало, очень мало кто понимает. Жаль. Что делать?

Да, бывает время, когда искусство не трогает людей. Музыка тоже. Глохнут люди. Странно, что люди есть, которые понимают и чувствуют искусство, музыку, живопись. Да, а есть глухие, вечно слепые, не слышат и не видят. Есть такие. И их больше. Это совсем другие люди, и думают они как-то иначе. Я заметил это. Как быть?

И Саврасов, повернувшись, ушел в дверь.

А. К. Саврасов

Осенью, по приезде моем из Саввинской слободы, перед окончанием Училища, когда мне было двадцать лет, А. К. Саврасов все реже и реже стал посещать свою мастерскую в Училище. Говорили, что Саврасов болен. Однажды мы, ученики его: Мельников, Поярков, Ордынский, Левитан, Несслер, Светославский, Волков и я, приехавшие из разных мест, показывали друг другу свои летние работы, этюды. Неожиданно к радости нашей в мастерскую вошел Саврасов. Он очень изменился, в лице его было что-то тревожное и горькое. Он похудел и поседел, и нас поразила странность его костюма. Одет он был крайне бедно: на ногах его были серые шерстяные чулки и опорки; черная блуза повязана ремнем; на спине был плед; шляпа с большими полями, грязная и рваная, шея повязана красным бантом.

— Ну, что? — сказал он, как-то странно улыбаясь, — давно я не был у вас. Да, да… давно. Болен я, и вообще…

Мы показывали ему свои работы, с каким-то трепетом ждали, что он нам скажет, удивленные его печальным взглядом и странностью одежды. Раскладывали на полу этюды.

А. К., сидя, смотрел их, прося некоторые поднять и держать в руках.

— Как молодо, как прекрасно, свежо! А вот тут «замучено», старался очень — не надо стараться… Муза не любит. Да, да… А вы знаете, муза-то есть, есть… редко с кем она в дружбе, капризна муза. Заскучает и уйдет. А как вы думаете, муза легкомысленна или серьезна? — И Саврасов как-то вопросительно посмотрел на нас и, странно улыбаясь, добавил: — Муза — умная дама и дружна бывает с самым легкомысленным человеком… Как странно!.. Ну да. Прекрасно, молодо, мне нравится, что вы никому не подражаете… А вот недавно погас юный, как вы, Васильев… Это художник был огромный, я поклонялся этому юноше. Умер в Крыму — горловая чахотка. Я просил одного дать ему под картины денег, нет — боялся, пропадут деньги… Да, да — боялся. И погиб юноша… Сколько он стоил, Васильев-то? Никто не знает. И, вообще, — как расценивать? — в голосе его была горечь. Вот это… — показал он на пол, где лежали этюды… — Я не знаю, чт'o стоит серенада Шуберта или две строчки Александра Сергеевича Пушкина:

Я помню чудное мгновенье: Передо мной явилась ты… [564]

Да, да… Ничего не стоит… На ярмарке вот все известно, что стоит. Вот, да, да… А так это вот — ничего не стоит…

Саврасов как-то рассеянно посмотрел кругом и продолжал:

— А я долго не был, хворал несколько. Да… Я приду, а вы свободно подумайте, почувствуйте и пишите. Прекрасна природа, возвышайтесь чувством… Велико искусство…

И Саврасов встал и как-то торопливо пошел. У двери он остановился, обернулся и, растерянно улыбнувшись, сказал:

564

«Я помню чудное мгновенье…» — стихотворение А. С. Пушкина, посвященное А. П. Керн, было написано в 1825 г.

— Я не совсем здоров… Ну, до свиданья…

И ушел.

* * *

Алексей Кондратьевич все не приходил. Вечером как-то солдат Плаксин, убиравший мастерскую, сказал мне:

— Да ведь он запил, запой у него случился. Человек ён голова, добрейший. Летом-то вот он писал здесь картины… Хороши!.. Пьет, пьет, а закуска цела.

Плаксин встал

передо мной, уперся в метлу и так серьезно продолжал:

— Пьешь ежели, то закуси, а ето что без закуски, оченно вредно… У нас во втором взводе и… полковник был, и… человек-душа прямо — сгорел, себя вином сжег, без закуски потому… Ты выпил, значит, — дэк закуси, оченно пользительно. А они не евши. Водка — она прямо кого хошь в гроб кладет, не глядит, будь ты хошь генералом или вот што я. Ей все одно — сгубить.

* * *

В марте, когда уже чувствовалось дуновение весны и снега разрыхлялись, дворники кирками кололи московские тротуары, шел я с вечернего класса, пробираясь к себе в Сущево, где жил. Великий пост. Колокольный звон уныло разносился над Москвой. Задумывалась душа.

Переходя у Самотеки Садовую улицу, я сзади себя услышал голос: «Костенька».

И, оглянувшись, увидел Алексея Кондратьевича: в короткой ватной кофте с пледом на плечах. Что-то было мрачное в его огромной фигуре. Я подошел к нему — он ласково улыбался.

— Что? — спросил, — с вечерового домой идешь?

— Здравствуйте, Алексей Кондратьевич, — обрадовался я.

— Вот что, Костенька, пойдем. Пойдем — я тебя расстегаем угощу, да, да… Деньги я получил. Пойдем…

И он взял меня за руку.

— Пойдем вот сюда, — показал он на угловой трактир.

Проходя мимо ряда извозчичьих саней, лошадей с подвязанными на мордах мешками с овсом, мы взошли на крыльцо деревянного дома трактира. Сразу, когда вошли, пахнуло теплом, чаем, запахом пива. В трактире было много народа, больше извозчиков. За длинной стойкой в жилете и голубой рубашке навыпуск — хозяин, а за ним на полках бутылки. Бойко половые в белых рубахах носят подносы с чайниками и бутылками.

Саврасов прошел в глубину, где было просторнее, выбрал стол у окошка, сказал мне:

— Садись…

А сам пошел к стойке и стал о чем-то говорить с хозяином.

Когда он возвращался ко мне, то при свете ламп я увидел, что одет он странно, на него посматривали, оборачивались сидевшие за столами.

«Что это такое?.. — подумал я, — что с Алексеем Кондратьевичем случилось, что он так странно одет?..»

Подойдя, Саврасов снял с шеи большой намотанный на ней шерстяной шарф, сбросил плед, снял шляпу и положил около на стул. Воротник его грязной рубашки был повязан ярко-красным бантом… «Как странно!..»

— Да, Костенька, — сказал он, — да, мы с тобой сейчас расстегаи… Тут умеют… И уха. А сначала тарань…

Расторопный половой поставил тарелки и большую копченую селедку и подал в графине водку и рюмки. Алексей Кондратьевич оставил одну рюмку, сказал половому:

— Убери. Подай грузди.

Налил из графина рюмку, и я увидел — когда он ее подносил ко рту, как дрожали его большие пальцы. Выпив, взял рукой кусок тарани и ел с пальцев, глядя на меня темными глазами, особенными. Глаза, как какие-то пуговицы, а не глаза, глядели на меня. Он опять жадно пил и ел долго, молча. И вдруг сразу оживился, глаза изменились, как будто он проснулся, что-то вспомнил и улыбнулся. Сказал:

— Деньги… да, да, деньги… Я деньги сегодня получил. Немного. Не платят много. Но приятные деньги. Да, да… Человек приятный, понимает, не слепой, серьезный. В душе любовь у него, с чувством человек. Вот видишь ли, Костенька, какой я чудной, никак одеться не могу, все вроде пошло. Галстук красный, надену — думаю лучше, все же я артист, ну… пускай смотрят. А вот ему все равно, понимает, ему все равно — какой я, он понимает, что жизнь гонит кого как. Он уважает искусство — картину уважает… Видно, когда смотрит, ясно видно. Скупой, конечно, но деньги его приятны. А вот есть тяжкие деньги, есть такие деньги за картину, с соусом, а соус такой — с упреком, поучением, и видно, что благодетель. Он, конечно, поднадуть хочет тебя, в нем человека йоты, одной йоты нет… Ну, доволен, доволен — Бог с ним, все равно, спасибо и тому. Павел Михайлович Третьяков — большой человек. Скажи, Репин — его картину купила бы Академия или вельможи наши? — нет не купили… И Репин не мог бы писать. Кто собрание сделал — Третьяков, фабрикант. Это не просто. Это — гражданин. Это — человек. Он мыслил, любил, Россию любил. Хочет взять у меня картину. Елки по овражку идут, вниз спускаются к родничку. Трудная вещь, зеленая. Ничего. Не кончена, не могу окончить, лета жду, зимой не могу. Пришел я к нему в контору. Говорю: «Да вот, Павел Михайлович, нужно мне полтораста рублей, очень нужно». А он смотрит на меня и платком нос трет, и думает, и говорит мне:

Поделиться с друзьями: