«То было давно… там… в России…»
Шрифт:
— Жил он здесь, значит, — продолжал Павел, — ни с кем не говорил и никому не велел с собой говорить. Ну а сам что приказывал — только делай и молчи. Так что, ежели кто слово скажет, он повернется и уйдет, а то тряхнет разок, так узнаешь да похвораешь. Потому сила в нем была до ужасти. Вот слушайте… Приезжали к нему начальники — губернатор, городничий. А он слугам велит: не пущать, я, дескать, их не звал. Архиерея тоже. Ну, вот озорство в нем какое было. Все кругом на него серчали. И мужики. И захотели мужики его порешить. «Довольно, — говорят, — ему характер свой на людях показывать. Кончим его. Довольно терпели обиды». Сговорились его кончить. Собрались, да и пришли ночью и принесли с собой двенашину, бревно — двенадцать аршин. Раскачали бревно-то, да двинули в окно, прямо в то место, где он сидел. Посыпались стекла, потухли канделябры, и потом ни-ни, тихо стало. Убили — значит. Ну и полезли в окно. Кстати, конечно, думали и поживиться чем. Залезли… Чу! Слышат — барин-то, Ступишин, живехонек. «Чего задумали! Вам, — говорит, — меня нипочем не убить». И смеется. Мужики опешили. А он: «Мне, — говорит, — самому с вами, холопами
— Но это только так слышится им, — заметил приятель мой Вася.
— Слышится, да! А вот Сергею Макарову, от вас шел, так он ему как по уху — раз! Тот бегом, да кричит: «свят, свят». Тоже покойники такие бывают, долго от них житья нет. Крепко мстят. Есть это.
— Ерунда, Павел, выдумки. Зря пугаешь, этого не бывает.
— Выдумки? Нет не выдумки. Я ведь жил здесь, когда вы дом строили, так слыхал. Как ночь лунная, в полночь, в беседке кто-то вроде топает…
Вдруг мы все замолкли. В беседке послышались будто шаги…
— Что это?
И опять, да так явственно — шорохи в беседке… Мы насторожились. Невольная жуть охватила нас.
В самом деле, что же это такое?
Беседка, освещенная полной луной, среди осин и елок казалась призрачным видением прошлого… И вдруг тихо отворилась дверь, и женщина в белом платье показалась на пороге. Тонкие руки ее были подняты: она как бы поддерживала ими свою голову.
— Плясавица! — истошным голосом закричал Павел. — Удавит, ей-ей! Беда, братцы!
И он первый пустился бежать.
Мы бросились за ним с террасы в сад. Остановившись у сарая, обернулись… Она шла.
— Что за черт! — прошипел приятель Вася. — Гляди, сюда идет!
Призрак повернул в боковую аллею и пропал.
Но к нам двигалась другая темная фигура. Она тоже шла от беседки, то исчезая за деревьями, то показываясь из-за них.
Подойдя ближе, фигура сказала:
— Вот, право, чего вы это?
— Тетка Афросинья, ты? В чем дело? Кто был там в беседке с тобою?
— Чего вы, вот право, «плясавица» кричите! Барынька-то мужа свово ловит — Фофка, которого вы знали, что приезжал к вам по весне. Граф он, что ли. Только он изменник женский, вот что. Она уже третий день здесь живет, сердешная, в беседке-то. Я ей вот есть ношу. Все ждет его, чтобы поймать. А он не едет. Он себе новую достал. Ну, изменник женский — чего тут. «Плясавица» — кричите! А жаль ее, она индо вся дрожит: «Поймаю, — говорит, — его с ей». Вот, поди, любовь зла. А посмотреть на него — жигулястый, плюнуть стоит.
— Кто же она? Афросинья, позови ее. Куда ушла?
— Ушла. На машину [299] , знать. Говорить вам не велела, никому чтоб, нипочем. Ах, изменник женский, потрясучий! Ну, погоди, будет клоч тебе, — говорила, уходя, Афросинья.
Пума американская
У меня была палатка из белого холста. Я ставил ее в глухом лесу, у речки над обрывом, а то — на лугу, в красивых местах. Она была приспособлена для жизни в природе…
299
…на машину — скорее всего, имеется в виду чугунка, железная дорога.
Я часто уезжал в отдаленные места деревенские. Брал с собою холсты, краски, ружье и удочки. В этих поездках слугой моим и другом был некий замечательный человек — Василий Княжев, рыболов, поэт и бродяга.
Зимой он жил на Хитровке [300] , в бедности и лени. Весной пробуждался, оживал и уходил бродить пешком в леса.Ездили ко мне и друзья мои — художники В. А. Серов, барон Клод [301] и архитектор Вася. На свободе деревенской нравилось им уединение, полюбилась моя палатка. На сей раз я поставил ее у речки Нерли.
300
Хитровка — одно из самых неблагополучных мест в центре Москвы. Здесь с 1824 г. располагался Хитровский рынок с многочисленными ночлежными домами. Площадь просуществовала вплоть до реконструкции района в 60-х годах XX в.
301
Правильно: Клодт.
Какое красивое место! С обрыва все дно речки — как на ладони. По берегу — ольха, крутая осыпь песку, осока и зеленые стрекозы над водною гладью.
Стояла летняя жара. Утром рано писал я около палатки картину с натуры. Вода чуть-чуть плескалась у самых моих ног. Смотрю — маленький щуренок, как брошка цветная, вышел из осоки и встал близ меня. Я наблюдаю, как он удивителен, как раскрашен, и тихонько сзади хочу его схватить в воде… Не тут-то было: мгновенно исчез и куда — неизвестно.
— Ишь, — сказал Василий, стоявший рядом со мной, — не поймаешь, быстр. А вот вырастет, живоглот будет. Всей рыбе страх. У людей также бывает. Махонькой растет, вот радость! А потом, смотришь, выйдет живоглот тоже.
— Что же ты не купаешься, Василий? — спросил я. — Вода теплая, хорошо.
— Что купаться! Все одно жарко. После купанья еще хуже. Кончайте работу. Уха готова и чай… Вот от жары чай с ромом! Архиерей в Вологде, — помните, мы там были? — так он пить велел. От жары нет лучше, говорил, чаю с ромом.
Я понял, что Василий видал, как я бутыль в корзину ставил, — но согласился я с ним не сразу.
— Да я не взял вина-то.
— Ничего подобного, — засмеялся Василий. — Здесь она. Не лопнула бы от жары-то. Соберется в ней пар, и лопнет. Говоровский квас [302] , намедни, у нас весь ушел.
302
говоровский квас — здесь и далее: хлебный квас Говоровского завода.
— Верно, иди, откупоривай!
И, как тот щуренок, Василий мгновенно исчез в палатке.
Уха из окуней и чай с ромом после купанья располагают к блаженству. Будто ничего больше и не нужно, лень, истома по всем жилам разливаются… А в лесу дрозд поет, кузнечики стрекочут в траве, и облака кучами белой ваты вздуваются на синем небе.
Василий — в новой ситцевой рубашке в полоску. Сидит напротив, сложив по-турецки ноги. Пьет чай с ромом. Карие глаза глядят в сторону.
— Василий, — говорю, — отчего это у тебя нос вроде как перешибленный?
— Пума американская, — невозмутимо ответил Василий. — Вот зверь хитрый. Как женщина! От ее это.
— Какая такая пума? Я думал, это природное в тебе.
— Не-ет, это многие спрашивали у меня: нос отчего? А вот служил я в Москве, был в те поры на Трубной площади зверинец — Гаснера Карла Иваныча [303] , и супруга у него была Эмма Августовна. Служил я за старшего. Смотрел за кормлением зверей. Много публики набивалось в зверинец, когда зверей кормили. Антиресно очень жрут. Особенно королевский лев. Ох, жрать здоров был!.. Его тоже Карлом Иванычем звали. Публика его очень любила. Вот рычал! Так это прямо — гроза, когда жрал-то. Бывало, лихачи, что у ресторана «Эрмитаж» стояли, супротив зверинца, — лошади у них хорошие, — так когда Карл Иваныч зачнет рычать, все лошади кто куда, бесятся и с перепугу бросаются во все стороны. Ну, лихачи ловят. Жалобу подали они на Гаснера. Полицеймейстер Огарев [304] приезжал, глядел на льва. При нем кормили его. «Ну, — говорит, — ничего с ним не поделаешь. Не может жрать Карл Иваныч тихо, благородно, потому уж у него нутро такое. У меня, — говорит, — тоже брандмайор был, так водку когда пил, тоже рычал, нутро такое». Полицеймейстер Огарев правильный был человек. Усища черные, сам — зверь. Позвал он лихачей и заявил им: «Гужоеды [305] , — говорит, — ничего я со львом не могу поделать. Он от самой природы такой». Лихачи ни с чем и остались. Только как Карл Иваныч зарычит, тут уж они за узды лошадей держат. Лошади-то никак привыкнуть не могли. Лев! Конечно — боязно им, думают — сожрет. Нет понятия, что он в клетке.
303
зверинец Гаснера — здесь и далее: Гаснер Карл Иванович, владелец паноптикума в Москве.
304
Огарев Николай Ильин (1820–1890) — полицмейстер Москвы (1856–1886). Известный московский чудак, любитель пожарного дела, балетоман. Ему посвящен рассказ «Московской полицмейстер» (см. с. 308–311).
305
гужоеды — бранное прозвище кучеров.