«Тобаго» меняет курс. Три дня в Криспорте. «24-25» не возвращается
Шрифт:
Он рванулся вперед. У министерства юстиции стоит долговязый полицейский. Еще не поняв толком, что происходит, блюститель порядка выхватил свисток. Всполошенные трелью люди высыпают из Молочного ресторана, из «Эспланады». Полицейский тоже присоединился к погоне — одна его рука расстегивает кобуру револьвера, другая размахивает резиновой дубинкой. Силы на исходе!.. Сейчас настанет конец!
Впереди вспыхнул прожектор. Машина! Хотя бы оказался старый «форд» или «минерва» — с широкой подножкой! Слава богу!
Через несколько кварталов он убедился, что улица пуста, велел сбавить скорость, соскочил. В киоске купил английскую газету и долго не мог отдышаться, спрятав лицо за щитом «Дейли Мейл». Но вот наконец дыхание пришло в норму. Пересек полутемный парк. Снова вернулось хладнокровие, вернулась способность до мелочей воспринимать окружающее. На Эспланаде ребята играют в мяч. Сидят на лавочках старушки, вспоминают молодость и пересуживают публику, хлопающую дверями кафе «Рококо». В боковой аллее цветочница предлагает прохожим цветы, которые ее сын ночью крал на этой же аллее. У фонтана девицы ожидают своих кавалеров, возле памятника Барклаю де Толли парни ожидают своих девиц. У них нет денег, чтобы назначить свидание в кафе. Однако все они верят, что когда-нибудь обязательно разбогатеют. Разве имеет смысл жизнь без денег?
Его жизнь имела смысл. Был смысл и бежать, хотя это могло кончиться смертью. Не ради себя рисковал он получить пулю в затылок. Он шел на риск, чтобы спасти других. Теперь надо попасть в «Максим-Трокадеро», к Зайге. Надо предупредить, спасти товарищей от провала. Он пересек улицу.
Швейцар «Максим-Трокадеро» судил о посетителях по обуви. Это она в первую очередь появлялась на ступеньках, ведущих в подвал. Туфли были безусловно заграничного фасона, в руках иностранная газета. Швейцар распахнул дверь, даже не взглянув на простой костюм посетителя, распухшее, в синяках лицо.
Следы побоев сразу заметила гардеробщица. Кроме них, Зайга не видела ничего. Перед собой, справа, слева — во всех зеркалах, которые были призваны отражать маски жизни, а теперь показывали жизнь без маски. Зайга почувствовала себя виноватой в том, что случилось с ним.
За его спиной вяло бурлил иной мир. Фальшивый свет, фальшивые улыбки, фальшивые слова. Бардамы изображали страсть и прижимались к толстым животам кавалеров, к их толстым бумажникам. Деревенские отцы семейств изображали из себя кутил и пытались утопить в вине страх перед женами, перед дурной болезнью. Женщины изображали наивных девушек, девицы изображали многоопытных женщин. И все прочувствованно вторили оркестру, напевая сочиненное в Чиекуркалне аргентинское танго: «Я знаю, слова твои лживы…»
— Письмо не настоящее, почерк подделан. Мы провалились. Надо предупредить остальных! Ты должна скрыться, Зайга!
Они сидели в темном углу гардероба. Их скрывали дорогие габардиновые пальто, плащи, длинные дамские жакеты.
Но к утру и здесь останется лишь общипанный лес вешалок с номерками на крючьях. Надо искать более надежное убежище.
— На пароходе тебя никто не найдет. Я отведу тебя к отцу. — Зайга подала ему чей-то синий пыльник. — Надевай, этот всегда сидит до закрытия.
Городские улицы уже стихли, а в порту кипела лихорадочная работа. Они остановились у большого судна. «Тобаго» — кричали огромные буквы на борту. Белая струя пара, взлетавшая над трубой, и гул машин говорили о том, что корабль уйдет сегодня ночью. Скрежетали краны, гремели цепи, грохотали бочки. Люди приходили и уходили, несли и катили,
командовали и бранились. Перед отплытием ругаться не запрещалось никому — лишь бы скорее спорилась работа. Штурман ругал кранового машиниста. Машинист ругал формана грузчиков. Тот — своих артельных. Грузчики кляли ломовиков, которым оставалось отыгрываться только на спинах своих коняг. И даже лошади присоединяли к общей суматохе свое ржание.По трапу непрерывно шли люди. Ковыляли матросы, уже успевшие «попрощаться» с Ригой. Торопились девушки в надежде урвать еще несколько минут свидания перед разлукой. С достоинством шагали таможенные чиновники. Под тяжестью кожаных чемоданов гнулись носильщики. Кок и юнга сновали взад-вперед, перетаскивали на палубу только что привезенные продукты. Несколько назойливых нищих безработных матросов осторожно крались наверх, чтобы получить последнюю подачку на камбузе.
В таком столпотворении любой мог без труда проникнуть на корабль. Зайга вбежала по трапу на судно. Вскоре она уже опять стояла рядом.
— Отец согласен, он ждет тебя. Вон тот, седой, видишь?.. Я побежала.
— Зайга!
— Что? — нетерпеливо обернулась она.
— Плащ.
Они расстались. Зайга нырнула во тьму, он выплыл в море света. Под ногами пружинит трап, и вот он уже на палубе. Моторист затащил его в тень.
Захлопнувшаяся крышка люка отсекла шумы гавани. Крутые лесенки, темные переходы, снова лесенки. Согнувшись, они двигались по тускло освещенному коридору гребного вала. Вот небольшая ниша — его убежище. Немного погодя Цепуритис принес кувшин с водой, каравай ржаного хлеба, такелажный нож. Обещал скоро прийти опять. Это было пять дней тому назад. Вечность тому назад…
И ему пришлось трудно.
Трудно сидеть в тесном углублении между переборками, где нельзя даже вытянуться во весь рост. Мир сжался до тесного, низкого туннеля с ржавыми стенками, с тусклыми лампочками, захватанными масляными пальцами. Орудием пытки стал бесконечно длинный гребной вал. Он все крутится и крутится, от его бегучего блеска резь в глазах, от непрестанного гула — резь в ушах.
Трудно сутки за сутками томиться бездельем, не зная, сколько еще их впереди. Дни слились в нескончаемую тоскливую череду. Вначале была газета, но ее страницы постепенно ушли на самокрутки. Содержание он помнит наизусть, оно не обратилось в пепел. Пепел остался от поверженной Франции. Германия объявила беспощадную подводную войну Великобритании. А Ульманис собирался самолично открыть в Даугавпилсе праздник песни. Из последнего клочка он выкроил ровную полоску, но даже в швах подкладки не удалось наскрести табака на цигарку.
Трудно без еды. Хлеб, порезанный на бесчисленные ломтики, давно съеден. Подобраны с пола последние крошки.
Но страшнее голода была жажда.
Пустой кувшин лежал на полу. Бессмысленно лишний раз подносить его к губам. Сухой, распухший язык давно впитал малейшие следы влаги.
Снова и снова он тревожно смотрел на люк, за которым исчез Цепуритис. Неужели отец Зайги больше не придет? Он с трудом поднялся на ноги. Придерживаясь за стенки коридора, подошел к стальной дверце и прислушался. Тишина.
Он поглядел на часы. Три. Наверху сейчас ночь, и почему-то вдруг возникла уверенность в том, что идет дождь. Казалось даже, что сквозь рокот машин можно разобрать, как барабанят тяжелые капли.
Высунувшись из люка, он запрокинул голову и жадными губами ловил воображаемую влагу. Но дождя не было и в помине. И ночь тоже еще только спускалась над океаном. Стоял поздний июньский вечер, хранивший в себе отблеск долгого летнего дня.
Палуба казалась покинутой, вымершей. Из светового фонаря над машинным отделением бил свет. Он поспешил выбраться из предательского потока. Однако назад в люк не полез.