Тогда, в дождь
Шрифт:
Автобусы! Но в них раскатывали Ромул и Рем, двое волчьих выкормышей, оба — Райлы, сидели, уткнув свои сытые рожи в оконные стекла; ехали другие, те, у которых был отец; они ехали и, счистив ладонью пыль, глазели в окно на тех, у кого не было отца; которые тащатся пешком, шпана, голь перекатная, разве для таких, как он, науки…
Не для таких, ясное дело, нет — Ауримас угрюмо оглянулся вокруг: вдалеке ухали паровозы; улица далеко внизу; по дорожкам не добраться — глина; не для таких, нет, — он скользнул по мокрой, заваленной рыжими листьями траве; не для таких, нет, нет, нет, — и кубарем ринулся вниз — через шиповник, акацию, ивняк — через забитую грязью канаву — на улицу; разве для таких, господа, науки — прогромыхал автобус РАТУША — КРАНТЯЛИС, грохоча,
Ауримас поднял голову: Рем, Ремас Райла, медик, сидит, оседлав тихо рокочущий мотоцикл, одной ногой опираясь о землю, другую держит на подножке, желтый шлем, облегающая кожанка, — и глядит на него, на Ауримаса, пялится сквозь большие квадратные очки, чуть ли не на все лицо окуляры; что, подвезти? Спасибо, мне недалеко, Рем, пара шагов. Разве ты не домой? Не к бабке? Домой, к бабке, но это недалеко… пара шагов… Садись, садись, не опрокину… не бойся… Разве не знаю, кого везу…
— То есть? — спросил Ауримас, крепко хватаясь за скобу позади кожаной спины Рема.
— Гения, — отвечал Рем, поворачиваясь к Ауримасу; мотоцикл задрожал и, как скаковая лошадь через барьер, прыгнул через рытвину. — Нашего Гомера. Честь и славу всего Крантялиса.
— Ты бы полегче…
— А что?.. Ну, как-никак с друзьями детства… с однокашниками… не часто приходится…
— Поезжай, говорю, да полегче…
— Не оброню тебя, не бойся… сознаю историческую ответственность… — И помедлив: — Старушка твоя была у нас…
— Кто, кто?
— Бабка твоя приходила. К моему папаше. Понял?
— Понял чего ей?
— Масла!
— Масла?
— Масла в долг… Как, по-твоему, в государственной торговле существует такая форма — в кредит?
Он опять повернулся лицом к Ауримасу, мотоцикл дернулся, вот-вот перевернется, Ауримас чуть не выпустил из рук скобу; в долг? Да ведь и тогда, давно… этот Старик…
У Райлы — в долг? У того самого Райлы, который… И почему Рем это ляпнул — знает? Ничего он не знает, пунцовощекий принц с мотоциклом, этот Райла, которого Ауримас иногда трепал за уши — в детстве, когда поблизости не было Ромула; и его, Ауримаса, кто-то боялся — хотя бы этот щекастый Рем, сынок лавочника. Пусть придет Глуосниха… пусть придет она, шамкал Старик, его толстые, заскорузлые пальцы запихивали в штаны красную рубаху, он щурил глаза и зачем-то причмокивал губами; пусть придет, я дам хлеба, селедки дам, постного масла и, может, еще кой-чего… пусть, шлепал он языком, простирал руки и облизывался, точно кот на сало; умерла? Тогда кто же вернет мне долг — кто кто кто? Ты? Но ведь ты козявка, у тебя еще нос… Нет, конец… конец, конец тебе, и конец твоей бабке, которая тащится клянчить постное масло, как и в те стародавние времена — конец — —
Он почувствовал, как пальцы сами выпускают скобу и тянутся к сидящему впереди — волчьему выкормышу Рему; схватить его за кожаные плечи и шмякнуть изо всей силы с распроклятого этого мотоцикла — то-то расквасил бы башку, гад. Нет, сойду сам.
— Стой, — промолвил негромко.
— В чем дело? Плохо тебе?
— Плохо. Останови.
— Слишком сильно жму, да? Учти, я гонщик. А уж моя «Явушка»… Другой такой во всем Каунасе, учти… Обиделся? — спросил он, сворачивая к куче гравия.
— Ну тебя. С какой стати! Спасибо, что подвез.
— Я же, Ауримас, не виноват, что твоя бабка… что власть рабочая, а живется рабочему человеку… сам знаешь… Жизнь не сахар…
— Про власть — кончай, — перебил его Ауримас. — Не ты ее делал, не тебе и хаять.
— Ну ладно — ты, ты, — Рем сплюнул на гравий и нажал на стартер; мотоцикл сердито рявкнул. — Власть делал ты и твой Гаучас, а она тебе… красный кукиш под нос… нюхай, облизывай, Глуоснис…
Он пригнулся к рулю и унесся прочь, обдав Ауримаса грязью и смрадом; тоже мне — поквитался; уж не ради ли того он и затормозил там, у тополя, чтобы показать свое превосходство над каким-то жалким Глуоснисом, — гений, видите ли, выискался!
_____
Дверь
оказалась запертой, и он долго отыскивал ключ, хотя тот был на месте — засунут за кирпичину у лестницы; нашел, попал в дом. И здесь было холодно, давно не топлено, хотя и чисто, подметено; в кухне на шкафчике, аккуратно прикрытый салфеткой, лежал хлеб — полбуханки, стояла солонка и, литровая бутыль с подсолнечным маслом; Ауримас чуть было не схватил ее и не выкинул в окно — вспомнился Райла; но только скрипнул зубами и, опустив голову, поплелся в свою комнатенку. Здесь тоже веяло одиночеством, стужей, несмотря на чистоту, несмотря на опрятно застланную постель; а на столе, рядом с книгами, он заметил горку бумаги. Принес? Опять? Да знает ли он, заботливый сосед, что Ауримас больше никогда… Он пригляделся к бумажной стопке — та самая, «министерская», глянцевая, аккуратно нарезанная, — берись за авторучку и строчи; строчи… только, Гаучас, знаешь ли ты — —Наступил вечер, стемнело; бабушка все не возвращалась. И то обстоятельство, что старушки нет и никто не допытывается, где он был, — как-то раздражало, настораживало, будто он тут не свой, не хозяин, а так себе прохожий, случайно забредший под чужой кров; разве только радоваться тому, что не задувает ветер. Он оделся и вышел на улицу. «Пойду к Гаучасу», — но, не отшагав и половины пути, передумал и, отчаянно махнув рукой, свернул к почте. Знакомая телефонистка соединила его с квартирой Лейшисов; номер не отвечал; тогда он позвонил в гостиницу.
— Барышня болеет, — услышал он; догадался, что говорит буфетчица Ируся, и обрадовался: та не узнала его по голосу. — А хозяйка…
— Какая хозяйка? Лейшене? Мне только Сонату…
— Барышня болеет, а директор…
— Передайте ей привет.
— Директору?
— Сонате.
— Барышне? А от кого, если не секрет?
— А вот и секрет, — Ауримас улыбнулся в трубку. — Хотя скажите… от одного важного господина. От ночного мотылька. Спокойной ночи.
Вернулся и камнем рухнул на кровать; приснился ему Райла, который нес в охапке пузатую бутыль с подсолнечным маслом, где — о, ужас! — барахтался его сын Рем; Ауримас очнулся, взглянул на старый будильник; бабушки не было; пришел Гаучас — опять-таки во сне, и опять принес бумагу, но свалил ее не на стол и не на прежнее место в углу, а прямо на лежащего Ауримаса; да что же это такое; он махал руками, отталкивал эту бумагу прочь — в огонь, в огонь, всю, полностью; но Гаучас все равно накрывал его, накрывал листами, пачками по сотне листов, и они душили, давили на грудь; листы были горячими, словно кирпичи, которыми по ночам бабушка согревала себе подошвы, подсовывала под одеяло; потом пришел Старик и медленно простер руки над кроватью, где лежал Ауримас — извивался, как шкварка на сковородке; длинные костлявые старческие пальцы хрустнули, издали царапающий звук, точно сухостойной веткой по окну, между бескровными, растрескавшимися губами показались редкие, пожелтевшие зубы. Агрыз Агрыз Агрыз — залязгали эти зубы, подхватили в воздухе свое эхо; дохнуло холодом; там там там Агрыз; литовец, теперь ты мой… теперь уже никуда, литофес…
— Нет, нет, нет! — закричал кто-то — прямо здесь, рядом со мной, а может, и внутри меня — пронзительным и каким-то до жути знакомым голосом. — Никуда из Литвы! Никуда из Каунаса! Никуда и никогда! И передай ему — если можешь — если где-нибудь встретишь — если — —
Но, Ийя… Мета, это же… Ты понимаешь — он предал… бросил тебя… ты для него вроде слепого котенка, без которого…
Молчи! Молчи! Ничего ты не знаешь. Ничего не понимаешь.
А ты знаешь? Да что ты соображаешь, дамочка? Ни дать ни взять Жанетта Макдональд! Ух! Макдональд с улицы Альтов. Будешь бегать за каунасским хлыщом с накладными плечами — останешься ни с чем.
Кому говорят: молчи! Сказано — заткнись! Перестань, ты — стоик! Гений с Крантялиса! Ты наш Гомер! Молчи, как мышка под метлой, ведь никто не знает, где и когда мы теряем самое сущее… Потому что мы узнаем это позднее… когда уже…
Танки! Ийя, танки! Немецкие танки! Мета! Пропала? Ме-е-та! — —
— Ну и ну! — расслышал он и с трудом открыл глаза; светало, подвывал ветер, а рядом с постелью стояла бабушка и подтыкала со всех сторон ветхое, вылинявшее одеяло. — Ты чего? Чего раскричался? Болит что-нибудь, сынок? Ну, что ты опять?