Только для голоса
Шрифт:
Знаешь, о чем я подумала, когда вернулась домой? Поразмыслила и решила: ладно, в конце концов, я не нарушала никакого обета, потому что давала его христианскому Богу, а мой Бог — другой. Понимаешь? Как будто Господь возглавляет только какой-то один округ. Я боялась мести, разумеется, ты же знаешь, как гневлив библейский Бог. Все же мое опасение длилось недолго, надо было начинать жизнь заново, необходимо было все восстанавливать. С последними эшелонами оставшихся в живых вернулся Бруно.
Почему ты никогда не рассказываешь о своих возлюбленных? Нет их? Не поверю. Не может быть. Ты красива, у тебя есть сердце… или нет? Так есть? Порой, когда бываешь у меня и мы беседуем, я наблюдаю за тобой. Признаюсь, ты пугаешь меня. Вернее, не пугаешь, а тревожишь. Никак не пойму, что скрыто за твоей улыбкой, что
Неужели захватила сегодня свое шитье? Прости, но мне смешно, когда я вижу тебя с ниткой и иголкой в руках, не ожидала, что ты способна на такое. Пробуешь? Молодец, а мне никогда это хорошо не удавалось, я ничему не научилась в своей жизни, разве приготовить какую-нибудь еду, самую простую. Моя мать была сумасшедшей, а отец считал, что у меня всегда будет прислуга. Поэтому в свое время меня никто ничему не научил. Самой можно все освоить? Вероятно. Да, при желании всему можно научиться, но, знаешь ли, я никогда не отличалась активностью. Наверное, отчасти виновато воспитание. Нередко смотрю на внуков моих подруг, слушаю их разговоры и прихожу к выводу — ведь они даже не понимают, какая легкая у них жизнь. А когда я была ребенком, дети привыкли повиноваться, нет, я не хочу утверждать, что они пребывали в постоянном страхе, — во всяком случае, не я, — но некоторое опасение все же было. Дети испытывали робость перед родителями, а затем, повзрослев, и перед мужем. Это было естественным продолжением воспитания, мужа любили, но ему ни в коем случае нельзя было возражать.
Тем не менее мне повезло с Бруно. По тем временам он был очень открытым человеком и позволял мне самой свободно решать какие-то вопросы, правда теоретически, так как на деле я все равно ничего не могла решить.
Знаешь, когда он вернулся, мне было очень трудно. Я ведь целых три года убеждала себя, что никогда больше не увижу его. Думаю, мне не следовало этого делать, напротив, надо было все время надеяться, но такой уж у меня характер, ничего не попишешь. Я убедила себя, что Бруно погиб, а спустя какое-то время он вдруг появился в доме. И пришлось заново начинать нашу супружескую жизнь, ту самую, какой, по сути, у нас еще и не было. Ему исполнилось двадцать шесть, а мне всего двадцать два. Только двадцать два, понимаешь? По правде говоря, не знаю, сколько нам действительно было лет, мы чувствовали себя совсем старыми и такими усталыми… Иногда по вечерам, когда оставались дома, я смотрела на него, спящего в кресле при включенном радио, и у меня возникало ощущение какой-то ирреальности. Думаю, и с ним происходило нечто подобное.
Я никогда ни о чем не спрашивала его, считала, что этого не следует делать. Слушала, когда он сам что-то рассказывал, но такое бывало редко. Это был призрак, тень того человека, за которого я вышла замуж Да, возможно, я тоже изменилась, за три года одиночества это неудивительно. Не представляю, однако, как я изменилась. Когда все время общаешься только с самой собой, трудно уловить перемену.
Насколько Бруно был спокоен днем, настолько же приходил в возбуждение ночью. Наступил настоящий ад. Часто по утрам мне приходилось чинить простыни, разорванные им. Он так метался, словно его бил изнутри какой-то разряд, махал руками, молотил ногами, скрипел зубами. Я не знала, что делать — будить его или нет. Сидела на краю кровати и не спускала с него глаз, слушала, о чем он говорит, пытаясь хоть что-то понять. Хотела помочь ему, но не знала как. Он кричал всегда по-немецки, отдавал какие-то приказы. Вот почему — я уже говорила тебе, не так ли? — не могу больше и слова произнести на этом языке. В послевоенные годы появилось множество книг об ужасах войны, сочинения людей, оставшихся в живых, психологов, историков. Я видела их на полках книжных магазинов, но никогда не прикасалась к ним.
Я ничего не хочу знать, мне это неинтересно, с меня достаточно ночных воплей мужа да разодранных в клочья простыней.
Вчера на улице со мной случилась странная история, ничего подобного прежде не происходило. Я купила в соседнем магазине молоко и возвращалась домой, шла очень медленно, насколько позволяют мои ноги. Из-за артрита, ты знаешь, я всегда иду опустив голову. И вдруг на краю тротуара я увидела, как из-под асфальта
пробивается трава, какой-то сорняк из тех, что обитают только в городе. Ростки — стойкие, крепкие — с невероятной силой прорывались сквозь крохотные трещины. Не знаю, что случилось. Только я оказалась на коленях. Опустилась на землю и принялась вырывать их, выдергивать один за другим, крича: «Прочь, прочь, проклятые!» Лишь когда какой-то господин приподнял меня за локоть и я встала, то поняла, где нахожусь и что делаю. В этот момент мне, естественно, стало до смерти стыдно, и я поспешила как можно быстрее скрыться, видимо, походила на воровку.Я думала о своем поступке весь день и всю ночь. Отчего вдруг мне пришло в голову вырвать эти растения, сорняки конечно, но они же не сделали мне ничего плохого? Что произошло в моей голове? И тогда я решила, все дело в том, что меня просто взбесило их отчаянное упорство. Жизнь — это нахальство. Она всегда рвется вперед, и ей наплевать на все, она переступает через любые препятствия.
Закон природы, говоришь? Необходимость спасти генетическое достояние, продолжить его? Вот именно, а что же это такое, как не нахальство, — я уже сказала.
Так и для нас с Бруно. Мы должны были бы раствориться, исчезнуть в небытии, даже родиться где-то заново, как говорят индийцы, и жить совсем иначе, размеренно и спокойно. Но нет, мы оказались здесь, усталые, не знавшие, что сказать друг другу, совершенно обессиленные, с трудом дотягивавшие до вечера. И все же что-то не позволяло нам распускаться. Пусть мы и не хотели ничего делать, но было что-то, все-таки побуждавшее нас двигаться, хоть и с трудом, дальше. Едва поправив здоровье, Бруно начал думать о работе. Месяца через два он нашел нотариальную контору, которая взяла его компаньоном, и вот так наша жизнь вскоре превратилось в обычное, спокойное существование молодой буржуазной пары. И все же что-то было не так, понимаешь? Нас угнетали, оставались где-то внутри эти три чудовищных года, которые мы пережили. Конечно, его дни были ужаснее моих. Порой за обедом я наблюдала, как он ест. Он жевал жадно, как голодное животное, уставившись в тарелку, и поглощал еду мгновенно. Он не ел, а буквально пожирал, словно боялся, что делает это в последний раз, будто страшился, что кто-то, более хищный, отберет у него пищу. Конечно, его поведение отражалось и на мне. Мы оба ни в чем не были уверены.
Не хочу сказать, что характер Бруно изменился, нет. Он был все таким же сильным человеком, каким я его знала, однако порой у него случались вспышки ярости. Если к его приходу домой я запаздывала с обедом, он сразу же принимался кричать, как сумасшедший, крушил все, что попадалось под руку. И я не знала, как себя вести, что делать. Хотела помочь ему, подойти, но боялась даже приблизиться. Но после подобной вспышки он так же внезапно успокаивался, садился в кресло и часами смотрел в одну точку или же уходил из дома и пропадал где-то несколько часов. Думаю, ему становилось стыдно, не в его характере было вести себя так. Очень часто, знаешь, после подобных сцен, оставшись дома одна, я спрашивала себя, почему я тоже не оказалась там и мы не умерли вместе? Почему он перенес все это, а я нет, отчего судьба сделала такой выбор? Чтобы уготовить мне нечто другое?
Разумеется, я надеялась, что со временем все образуется. Отмечала про себя, что Бруно уже окреп физически, скоро придет в норму и его психика. Время что угодно сглаживает, обесцвечивая даже самые яркие краски.
Однако, если тебе станут говорить что-то в этом роде, не верь ни за что на свете, это неправда, подобные слова призваны лишь успокоить, не более. Конечно, иногда кажется, будто время лечит, но это абсолютно ложное ощущение. Время работает незаметно и, словно бурав, сверлит и сверлит все глубже, превращая отверстия в зияющие провалы, в гибельные пропасти.
Как же все-таки странно, что некоторые вещи осознаешь только в старости, ведь можно было бы наладить жизнь лучше, разберись в них раньше, а получается наоборот: начинаешь понимать, когда все уже прошло, и проку от этого разве что для поддержания пустой болтовни вроде нашей с тобой сейчас, и больше никакого.
Если бы пожилые люди почаще беседовали с молодыми и те прислушивались к ним, возможно, что-то и изменилось бы… А может, и нет. Каждая жизнь — поистине трагедия, начинающаяся с самого рождения. Предупреждать обо всех ужасах, что могут случиться, — напрасный труд, все ошибаются и только в старости понимают свои промахи. Опыт — ничто, ибо все неизменно повторяется заново.