В эти дни, в условиях не до конца ясных, погиб и последний труд Гоголя, второй том „Мертвых душ“: после неудавшейся попытки передать все свои рукописи А. П. Толстому, Гоголь сжег их в ночь на 11 февраля 1852 г. На утро он сказал А. П. Толстому: „Вообразите, как силен злой дух! Я хотел сжечь бумаги, давно уже на то определенные, а сжег главы Мертвых душ, которые хотел оставить друзьям на память после своей смерти“.
После сожжения рукописей Гоголь прожил еще десять дней — в тяжелой агонии; врачи не сумели оказать умирающему никакой реальной помощи. Гоголь умер утром 21 февраля (4 марта н. с.) 1852 г.
VIII.
24 февраля 1852 г. Гоголя хоронили. Похороны его — проводы тела из церкви Московского университета на кладбище Данилова монастыря, — превратились в грандиозную демонстрацию. „Вся Москва была на этом печальном празднике“ — вспоминал один из современников (А. А. Харитонов). „Кого это хоронят? — спросил прохожий, встретивший погребальное шествие, — неужели это всё родные покойника?“ — „Хоронят Гоголя, — отвечал один из молодых студентов, шедших за гробом, — и все мы его кровные родные, да еще с нами вся Россия“.
Правительство, и без того встревоженное книгой Герцена, в которой прямо утверждалось значение Гоголя в развитии революционных идей в России, — было еще больше обеспокоено этой демонстрацией народной любви к Гоголю. Репрессии в отношении к литературе были усилены вообще; в особенности же запретными стали сочинения и самое имя Гоголя. Молодой И. С. Тургенев (также сочувственно упомянутый Герценом) был выслан из Москвы за некролог, напечатанный в Москве, в обход петербургской цензуры. Выход в свет нового издания сочинений Гоголя был запрещен, и в течение целых трех лет не могло быть и речи об его разрешении. Но никакие репрессии не властны были остановить влияния Гоголя на русскую литературу и глубокой любви к нему в рядах молодой русской демократии. В 1855 г. в некрасовском „Современнике“ начинают печататься „Очерки гоголевского периода“ Н. Г. Чернышевского. Имя Гоголя — еще недавно почти запретное — и имя Белинского — вовсе запретное в начале печатания „Очерков“ — соединились здесь как имена учителей, чье наследие воспринимается и развивается революционно-демократической мыслью. Гоголь был объяснен как основатель „критического направления“ — критического реализма, Белинский, лучший его истолкователь — как борец за реализм в литературе и за прогрессивные идеи общественного развития. И в „Очерках гоголевского периода“ и в рецензиях на новые издания Гоголя Чернышевский высказал много проницательных и верных наблюдений над творчеством Гоголя и над личной его судьбой; вполне единодушен с ним в оценке Гоголя был и Н. А. Добролюбов.
Имя Гоголя, великого обличителя пошлости, возникшей на почве старой, самодержавно-крепостнической России, стало знаменем всего передового в литературе и общественности. Группа дворянских либералов 50-х годов пыталась противопоставить „гоголевскому“ направлению — „пушкинское“, — якобы вне-общественное, чисто эстетическое. Ограниченное и тенденциозное понимание Пушкина соединялось в этой полемике с невольным признанием огромного общественного значения творчества Гоголя. Таким — общественно острым, наделенным революционизирующей силой — всегда и было творчество Гоголя для всей передовой России. Революционная мысль неизменно
четко отделяла основной творческий период Гоголя от последнего — реакционного и вслед за Чернышевским объединяла имена Гоголя и Белинского. Объединил их Некрасов — в известных строках своей поэмы „Кому на Руси жить хорошо“, в мечте о „желанном времячке“, когда народ понесет с базара книги и портреты Белинского и Гоголя, двух „заступников народных“. Эти некрасовские слова были приведены и поддержаны В. И. Лениным в его статье 1912 года „Еще один поход на демократию“. „Желанное для одного из старых русских демократов «времячко» пришло“ — писал В. И. Ленин. — „Теми идеями Белинского и Гоголя, которые делали этих писателей дорогими Некрасову — как и всякому порядочному человеку на Руси — была пропитана сплошь эта новая базарная литература“. [17] В. И. Ленин, так высоко оценивший обличительное письмо Белинского к Гоголю (вспомнивший о нем и в этой самой статье) — приведенными словами противопоставил реакционным идеям „Выбранных мест из переписки с друзьями“ прогрессивное идейное содержание всего основного творческого наследия Гоголя. Образы Гоголя не раз помогали В. И. Ленину в его борьбе с врагами революции — реакционерами, либералами, народниками, меньшевиками: достаточно вспомнить, каким острым оружием оказывался в литературной практике Ленина образ Манилова и понятие маниловщины. [18]
17
Соч. В. И. Ленина, т. XVI, стр. 132.
18
См. М. В. Нечкина. Гоголь у Ленина. „Н. В. Гоголь. Материалы и исследования“, в. II и отд. изд.
Творчество Гоголя живо и в наше время. В многонациональную и единую культуру советских народов творчество Гоголя вошло как один из наиболее значительных ее элементов. Гоголь для нас не только гениальное отображение ушедшей навсегда эпохи „старой русской монархии, старой держиморды“ (выражение В. И. Ленина): Гоголь очень живой писатель и для нас. С особым волнением переживается в наши дни величавая простота „Тараса Бульбы“ — этого эпоса о народной борьбе за свободу и независимость. Но и самое острое жало гоголевского творчества — его разоблачение „пошлости пошлого человека“ методом глубочайших типических обобщений, критическое существо его реализма — сохраняет силу и в нашу эпоху, когда объекты гоголевских обличений в новых вариантах представляют реальную опасность для дела социализма. Гоголевские образы встречаются в исторических речах товарища Сталина и в выступлениях его соратников. Гоголь помогает нам и всему прогрессивному человечеству познавать жизнь и изменять ее.
Предлагаемое сочинение никогда бы не увидело света, если бы обстоятельства, важные для одного только Автора, не побудили его к тому. Это произведение его восемнадцатилетней юности. Не принимаясь судить ни о достоинстве, ни о недостатках его, и предоставляя это просвещенной публике, скажем только то, что многие из картин сей идиллии, к сожалению, не уцелели; они, вероятно, связывали более ныне разрозненные отрывки и дорисовывали изображение главного характера. По крайней мере мы гордимся тем, что по возможности споспешествовали свету ознакомиться с созданьем юного таланта.
Картина I
Светает. Вот проглянула деревня,Дома, сады. Всё видно, всё светло.Вся в золоте сияет колокольняИ блещет луч на стареньком заборе.Пленительно оборотилось всёВниз головой, в серебряной воде:Забор, и дом, и садик в ней такие ж.Всё движется в серебряной воде:Синеет свод, и волны облак ходят,И лес живой вот только не шумит./nНа берегу далеко вшедшем в море,Под тенью лип, стоит уютный домикПастора. В нем давно старик живет.Ветшает он, и старенькая кровляПосунулась; труба вся почернела;И лепится давно цветистый мохУж по стенам; и окна искосились;Но как-то мило в нем, и ни за чтоСтарик его б не отдал. Вот та липа,Где отдыхать он любит, тож дряхлеет.Зато вкруг ней зеленые прилавкиИз дерну свежего. В дуплистых норахЕе гнездятся птички, старый домИ сад веселой песнью оглашая.Пастор всю ночь не спал, да пред рассветомУж вышел спать на чистый воздух;И дремлет он под липой в старых креслах,И ветерок ему свежит лицо,И белые взвевает волоса.Но кто прекрасная подходит?Как утро свежее, горитИ на него глаза наводит?Очаровательно стоит?Взгляните же, как мило будитЕе лилейная рука,Его касаяся слегка,И возвратиться в мир наш нудит.И вот в полглаза он глядит,И вот спросонья говорит:/n„О дивный, дивный посетитель!Ты навестил мою обитель!Зачем же тайная тоскаВсю душу мне насквозь проходит,И на седого старикаТвой образ дивный сдалекаВолненье странное наводит?Ты посмотри: уже я хил,Давно к живущему остыл,Себя погреб в себе давно я,Со дня я на день жду покоя,О нем и мыслить уж привык,О нем и мелет мой язык.Чего ж ты, гостья молодая,К себе так пламенно влечешь?Или, жилица неба-рая,Ты мне надежду подаешь,На небеса меня зовешь?О, я готов, да недостоин.Велики тяжкие грехи:И я был злой на свете воин,Меня робели пастухи;Мне лютые дела не новость;Но дьявола отрекся я,И остальная жизнь моя —Заплата малая мояЗа прежней жизни злую повесть…“Тоски, смятения полна,„Сказать“ — подумала она —„Он, бог знает, куда заедет…Сказать ему, что он ведь бредит“./nНо он в забвенье погружен.Его объемлет снова сон.Склонясь над ним, она чуть дышет.Как почивает! как он спит!Вздох чуть заметный грудь колышет;Незримым воздухом обвит,Его архангел сторожит;Улыбка райская сияет,Чело святое осеняет./nВот он открыл свои глаза:„Луиза, ты ль? мне снилось… странно…Ты поднялась, шалунья, рано;Еще не высохла роса.Сегодня, кажется, туманно“./n„Нет, дедушка, светло, свод чист;Сквозь рощу солнце светит ярко;Не колыхнется свежий лист,И по утру уже всё жарко.Узнаете ль, зачем я к вам? —У нас сегодня будет праздник.У нас уж старый Лодельгам,Скрыпач, с ним Фриц проказник;Мы будем ездить по водам…Когда бы Ганц…“ ДобросердечныйПастор с улыбкой хитрой ждет,О чем рассказ свой поведетМладенец резвый и беспечный.„Вы, дедушка, вы можете помочьОдни неслыханному горю:Мой Ганц страх болен; день и ночьВсё ходит к сумрачному морю;Всё не по нем, всему не рад,Сам говорит с собой, к нам скучен,Спросить — ответит невпопад,И весь ужасно как измучен.Ему зазнаться уж с тоской —Да эдак он себя погубит.При мысли я дрожу одной:Быть может, недоволен мной;Быть может, он меня не любит. —Мне это — в сердце нож стальной.Я вас просить, мой ангел, смею…“И кинулась к нему на шею,Стесненной грудью чуть дыша;И вся зарделась, вся смешаласьМоя красавица-душа;Слеза на глазках показалась…Ах, как Луиза хороша!/n„Не плачь, спокойся, друг мой милый!Ведь стыдно плакать, наконец“,Духовный молвил ей отец. —„Бог нам дарит терпенье, силы;С твоей усердною мольбой,Тебе ни в чем он не откажет.Поверь, Ганц дышет лишь тобой;Поверь, он то тебе докажет.Зачем же мыслию пустойДушевный растравлять покой?“/nТак утешает он свою Луизу,Ее к груди дряхлеющей прижав.Вот старая Гертруда ставит кофийГорячий и весь светлый, как янтарь.Старик любил на воздухе пить кофий,Держа во рту черешневый чубук.Дым уходил и кольцами ложился.И, призадумавшись, Луиза хлебомКормила с рук своих кота, которыйМурлыча крался, слыша сладкий запах.Старик привстал с цвеченых старых кресел,Принес мольбу и руку внучке подал;И вот надел нарядный свой халат,Весь из парчи серебряной, блестящей,И праздничный неношенный колпак— Его в подарок нашему пасторуИз города привез недавно Ганц, —И, опираясь на плечо ЛуизыЛилейное, старик наш вышел в поле.Какой же день! Веселые вилисьИ пели жавронки; ходили волныОт ветру золотого в поле хлеба;Сгустились вот над ними дерева,На них плоды пред солнцем наливалисьПрозрачные; вдали темнели водыЗеленые; сквозь радужный туманНеслись моря душистых ароматов;Пчела работница срывала медС живых цветов; резвунья стрекозаТреща вилась; разгульная вдалиНеслася песнь, — то песнь гребцов удалых.Редеет лес, видна уже долина,По ней мычат игривые стада;А издали видна уже и кровляЛуизина; краснеют черепицыИ ярко луч по краям их скользит.
Картина II
Волнуем думой непонятной,Наш Ганц рассеянно гляделНа мир великий, необъятной,На свой незнаемый удел.Доселе тихий, безмятежнойОн жизнью радостно играл;Душой невинною и нежнойВ ней горьких бед не прозревал;Земного мира уроженец,Земных губительных страстейОн не носил в груди своей,Беспечный, ветренный младенец.И было весело ему.Он разрезвлялся мило, живоВ толпе детей; не верил злу;Пред ним цвел мир как бы на диво.Его подруга с детских днейДитя-Луиза, ангел светлый,Блистала прелестью речей;Сквозь кольца русые кудрейЛукавый взгляд жег неприметно;В зеленой юбочке самаПоет, танцует ли она —Всё простодушно, в ней всё живо,Всё детски в ней красноречиво;На шейке розовый платокС груди слетает понемножку,И стройно белый башмачокЕе охватывает ножку.В лесу ль играет вместе с ним —Его обгонит, всё проникнет,В куст притаясь с желаньем злым,Ему вдруг в уши громко крикнет —И испугает; спит ли он —Ему лицо всё разрисует,И, звонким смехом пробужден,Он покидает сладкий сон,Шалунью резвую целует.Уходит за весной весна.Круг детских игр их стал уж скромен. —Меж ними резвость не видна;Огонь очей его стал томен,Она застенчиво-грустна.Они понятно угадалиВас, речи первые любви!Покуда сладкие печали!Покуда радужные дни!Чего б желать с Луизой милой?Он с ней и вечер, с ней и день,К ней привлечен он дивной силой,Как верно бродящая тень.Полны сердечного участья,Не наглядятся
старикиИх простодушные на счастьеСвоих детей; и далекиОт них дни горя, дни сомнений:Их осеняет мирный Гений./nНо скоро тайная печальИм овладела; взор туманен,И часто смотрит он на даль,И беспокоен весь и странен.Чего-то смело ищет ум,Чего-то тайно негодует;Душа, в волненьи темных дум,О чем-то, скорбная, тоскует;Он как прикованный сидит,На море буйное глядит.В мечтаньи всё кого-то слышитПри стройном шуме ветхих вод.Или в долине ходит думный;Глаза торжественно блестят,Когда несется ветер шумныйИ громы жарко говорят;Огонь мгновенный колет тучи;Дождя источники горючиСекутся звучно и шумят. —Иль в час полночи, в час мечтанийСидит за книгою преданий,И, перевертывая лист,Он ловит буквы в ней немые— Глаголят в них века седые,И слово дивное гремит. —Час углубясь в раздумьи целой,С нее и глаз он не сведет;Кто мимо Ганца ни пройдет,Кто ни посмотрит, скажет смело:Назад далеко он живет.Чудесной мыслью очарован,Под дуба сумрачную сеньИдет он часто в летний день,К чему-то тайному прикован;Он видит тайно чью-то тень,И к ней он руки простирает,Ее в забвеньи обнимает. —А простодушна и однаЛуиза-ангел, что же? где же?Ему всем сердцем предана,Не знает, бедненькая, сна;Ему приносит ласки те же;Его рученкой обовьет;Его невинно поцелует;Он на минуту растоскуетИ снова то же запоет./nОни прекрасны, те мгновенья,Когда прозрачною толпойДалеко милые виденьяУносят юношу с собой.Но если мир души разрушен,Забыт счастливый уголок,К нему он станет равнодушен,И для простых людей высок,Они ли юношу наполнят?И сердце радостью ль исполнят?Пока в жилище суетыЕго подслушаем украдкой,Доселе бывшие загадкой,Разнообразные мечты.
Картина III
Земля классических, прекрасных созиданий, И славных дел, и вольности земля!Афины, к вам, в жару чудесных трепетаний, Душой приковываюсь я!Вот от треножников до самого ПиреяКипит, волнуется торжественный народ;Где речь Эсхинова, гремя и пламенея, Всё своенравно вслед влечет,Как воды шумные прозрачного Иллиса.Велик сей мраморный изящный Парфенон!Колон дорических он рядом обнесен;Минерву Фидий в нем переселил резцом,И блещет кисть Парразия, Зевксиса.Под портиком божественный мудрецВедет высокое о дольнем мире слово;Кому за доблести бессмертие готово, Кому позор, кому венец.Фонтанов стройных шум, нестройных песней клики;С восходом дня толпа в амфитеатр валит,Персидский кандис весь испещренный блестит, И вьются легкие туники.Стихи Софокловы порывисто звучат;Венки лавровые торжественно летят;С медоточивых уст любимца ЭпикураАрхонты, воины, служители АмураСпешат прекрасную науку изучить:Как жизнью жить, как наслажденье пить.Но вот Аспазия! Не смеет и дохнутьСмятенный юноша, при черных глаз сих встрече.Как жарки те уста! как пламенны те речи!И темные как ночь, те кудри как-нибудь,Волнуясь, падают на грудь,На беломраморные плечи.Но что при звуке чаш тимпанов дикой вой?Плющем увенчаны вакхические девы,Бегут нестройною, неистовой толпойВ священный лес; всё скрылось… что вы? где вы?.. Но вы пропали, я один. Опять тоска, опять досада; Хотя бы Фавн пришел с долин; Хотя б прекрасная Дриада Мне показалась в мраке сада. О, как чудесно вы свой мир Мечтою, греки, населили! Как вы его обворожили! А наш — и беден он, и сир, И расквадрачен весь на мили./n И снова новые мечты Его, смеяся, обнимают; Его воздушно подымают Из океана суеты.
Картина IV
В стране, где сверкают живые ключи;Где, чудно сияя, блистают лучи;Дыхание амры и розы ночнойРоскошно объемлет эфир голубой;И в воздухе тучи курений висят;Плоды мангустана златые горят;Лугов Кандагарских сверкает ковер;И смело накинут небесный шатер;Роскошно валится дождь яркий цветов,То блещут, трепещут рои мотыльков; —Я вижу там Пери: в забвеньи онаНе видит, не внемлет, мечтаний полна.Как солнца два, очи небесно горят;Как Гемасагара, так кудри блестят;Дыхание — лилий серебряных чад,Когда засыпает истомленный садИ ветер их вздохи развеет порой;А голос, как звуки сиринды ночной,Или трепетанье серебряных крыл,Когда ими звукнет, резвясь, Исразил,Иль плески Хиндары таинственных струй;А что же улыбка? А что ж поцелуй?Но вижу, как воздух, она уж летит,В края поднебесны, к родимым спешит.Постой, оглянися! Не внемлет она.И в радуге тонет, и вот не видна.Но воспоминанье мир долго хранит,И благоуханьем весь воздух обвит.Живого юности стремленьяТак испестрялися мечты.Порой небесного черты,Души прекрасной впечатленья,На нем лежали; но чегоВ волненьях сердца своегоИскал он думою неясной,Чего желал, чего хотел,К чему так пламенно летелДушой и жадною, и страстной,Как будто мир желал обнять, —Того и сам не мог понять.Ему казалось душно, пыльноВ сей позаброшенной стране;И сердце билось сильно, сильноПо дальней, дальней стороне.Тогда когда б вы повидали,Как воздымалась буйно грудь,Как взоры гордо трепетали,Как сердце жаждало прильнутьК своей мечте, мечте неясной;Какой в нем пыл кипел прекрасной;Какая жаркая слезаЖивые полнила глаза.
Картина VI
От Висмара в двух милях та деревня,Где ограничился лиц наших мир.Не знаю, как теперь, но ЛюненсдорфомОна тогда, веселая, звалась.Уж издали белеет скромный домикВильгельма Бауха, мызника. — Давно,Женившися на дочери пастора,Его состроил он! Веселый домик!Он выкрашен зеленой краской, крытКрасивою и звонкой черепицей;Вокруг каштаны старые стоят,Нависши ветвями, как будто в окнаХотят продраться; из-за них мелькаетРешетка из прекрасных лоз, красивоИ хитро сделана самим Вильгельмом;По ней висит и змейкой вьется хмель;С окна протянут шест, на нем бельеБлистает белое пред солнцем. ВотВ пролом на чердаке толпится стаяМохнатых голубей; протяжно клохчутИндейки; хлопая встречает деньКрикун петух и по двору вот важно,Меж пестрых кур, он кучи разгребаетЗернистые; гуляют тут же двеРучные козы и резвяся щиплютДушистую траву. Давно курилсяУж дым из белых труб, курчаво онВился и облака приумножал.С той стороны, где с стен валилась краскаИ серые торчали кирпичи,Где древние каштаны стлали тень,Которую перебегало солнце,Когда вершину их ветр резво колыхал, —Под тенью тех деревьев вечно милыхСтоял с утра дубовый стол, весь чистойПокрытый скатертью и весь уставленДушистой яствой: желтый вкусный сыр,Редис и масло в фарфоровой утке,И пиво, и вино, и сладкой бишеф,И сахар, и коричневые вафли;В корзине спелые, блестящие плоды:Прозрачный грозд, душистая малина,И как янтарь желтеющие груши,И сливы синие, и яркий персик,В затейливом виднелось всё порядке.Сегодня праздновал живой ВильгельмРожденье дорогой своей супруги,С пастором и драгими дочерьми:Луизой старшей и меньшою Фанни.Но Фанни нет, она давно пошлаЗвать Ганца и не возвращалась. Верно,Он где-нибудь опять в раздумьи бродит.А милая Луиза всё глядитВнимательно на темное окноСоседа Ганца. Два шага всего ведьК нему; но не пошла моя Луиза:Чтоб не заметил он в ее лицеТоски докучливой, чтоб не прочелВ ее глазах он едкого упрека.Вот говорит Вильгельм, отец, Луизе:„Смотри, ты Ганца пожури порядком:Зачем он к нам так долго не идет?Ведь ты его сама избаловала“.И вот дитя-Луиза так в ответ:„Боюсь журить прекрасного я Ганца:И без того он болен, бледен, худ…“ —— „Что за болезнь“, сказала мать,Живая Берта: „не болезнь, тоскаНезванная к нему сама пристала;Вот женится, и отпадет тоска.Так молодой побег, совсем приглохший,Опрыснутый дождем, в миг зацветет;И что ж жена, как не веселье мужа?“„Речь умная“, седой пастор примолвил:„Всё, верь, пройдет, когда захочет бог,И будь во всем его святая воля“. —Уже два раза он из трубки выбивалЗолу, и в спор вступал с Вильгельмом,Разговорясь про новости газет,Про злой неурожай, про греков и про турок,Про Мисолунги, про дела войны,Про славного вождя Колокотрони,Про Канинга, про парламент,Про бедствия и мятежи в Мадрите.Как вдруг Луиза вскрикнула и мигом,Увидя Ганца, бросилась к нему.Воздушный стан ее обнявши стройный,С волненьем юноша ее поцеловал.Оборотясь к нему, вот молвит пастор:„Эх, стыдно, Ганц, забыть своего друга!Да что, коли уже забыл Луизу,Об нас ли, стариках, и думать?“ — „ПолноТебе всё Ганца, папенька, журить“,Сказала Берта: „лучше сядем мыТеперь за стол, не то простынет всё:И каша с рисом и вином душистым,И сахарный горох, каплун горячий,Зажаренный с изюмом в масле“. ВотЗа стол они садятся мирно;И скоро вмиг вино всё оживилоИ, светлое, смех в душу пролило.Старик скрыпач и Фриц на звонкой флейтеСогласно грянули хозяйке в честь.Все понеслись и закружились в вальсе.Развеселясь, румяный наш ВильгельмПустился сам с своей женой, как с павой;Как вихорь, несся Ганц с своей ЛуизойВ бурливом вальсе; и пред ними мирВертелся весь в чудесном, шумном строе.А милая Луиза ни дохнуть,Ни посмотреть вокруг не может, всяВ движеньи потерялась. ИмиНе налюбуясь, говорит пастор:„Любезная, прекрасная чета!Мила моя веселая Луиза,Прекрасен и умен, и скромен Ганц; —Сотворены они уж друг для другаИ счастливо свою жизнь проведут.Благодарю тебя, о боже милосердый!Что ниспослал на старость благодать,Мои продлил дряхлеющие силы —Чтобы узреть таких прекрасных внучат,Чтобы сказать, прощаясь с ветхим телом:Прекрасное я видел на земли“.