Том 1. Ганц Кюхельгартен. Вечера на хуторе близ Диканьки
Шрифт:
Через несколько месяцев, в мае, когда Пушкин приехал в Петербург, на вечере у Плетнева Гоголь был „подведен под благословение“ Пушкина, и в то же лето они познакомились еще ближе, встречаясь в Царском Селе (Гоголь проводил лето в Павловске в качестве домашнего учителя кн. Васильчиковой).
Традиционное представление о дружбе Гоголя с Пушкиным не раз пытались опорочить; между тем его нужно только уточнить. Если это и не была дружба в обычном смысле слова, в смысле полного равенства, то не подлежит сомнению, что Гоголь нашел в Пушкине старшего товарища, литературного руководителя, проницательного критика и, вместе с тем, образец „взыскательного художника“, литературного деятеля, проникнутого сознанием своей исторической ответственности. Не должно вызывать сомнений и значение этих отношений для всего дальнейшего развития Гоголя.
В это время уже печатались „Вечера на хуторе близ Диканьки“, в которых Гоголь, по совету Плетнева, выступил под „строжайшим инкогнито“ в гриме пасичника Рудого Панька. Пушкин лучше всех оценил значение этой книги, восторженно восклицая в своем отзыве: „Вот настоящая веселость, искренняя, непринужденная, без жеманства, без чопорности. А местами
В своей итоговой формулировке: „Всё это так необыкновенно в нашей нынешней литературе, что я доселе не образумился“ — прав был Пушкин, а не позднейшие литературоведы (Котляревский и др.), утверждавшие, будто Гоголь „на первых порах пошел старой дорогой“.
Итогом полемики, разгоревшейся вокруг „Вечеров“, было почти безусловное общее признание Гоголя; примкнул к нему и главный противник Гоголя, Н. Полевой. Но отдельные ноты в этой полемике — упреки в грубости, неопрятности, простонародности — уже обещали будущую жестокую борьбу литературно-общественной реакции с Гоголем. Две стороны гоголевского творчества, наметившиеся в „Вечерах“, определили и его дальнейший путь: „настоящая веселость“ — юмор, основанный на умении „угадать человека“ (выражение „Авторской исповеди“), и поэтическое изображение Украины в ее настоящем и особенно в ее прошлом, основанное на образах и лиризме народной поэзии.
Ближайшие за выходом „Вечеров“ годы — 1832–1834 — были очень значительны и в личной жизни Гоголя и в его творческой эволюции. Гоголь завязывает ряд новых личных отношений. Среди них — М. П. Погодин, впоследствии руководитель консервативного „Москвитянина“, но в эти годы настроенный хотя и умеренно, но скорее прогрессивно, приятель Пушкина, историк и беллетрист — автор повестей и пьес, одобренных Пушкиным; С. Т. Аксаков — близкий к театральному миру, издавна неизменно привлекательному для Гоголя; М. С. Щепкин — еще более близкий к этому миру — замечательный актер, выкупленный из крепостной неволи, украинец по происхождению, сохранивший любовь к родной Украине; М. А. Максимович, знаток Украины и украинского фольклора, издатель украинских песен. Все эти важные для автора „Вечеров“ отношения завязаны впервые в 1832 г. в Москве, где Гоголь был проездом в родную Васильевку и обратно. В Петербурге же, кроме Пушкина, главного литературного руководителя Гоголя, кроме отношений с Жуковским, с Плетневым, завязываются новые — с Вл. Одоевским, писателем-романтиком, повести которого отчасти близки раннему Гоголю сочетанием фантастики и сатирико-реалистических тенденций. В то же время вокруг Гоголя группируется более тесный приятельский круг, состоящий из нежинских „однокорытников“ и петербургской литературной молодежи. По словам П. В. Анненкова, участника этого кружка, — „на этих сходках царствовала веселость, бойкая насмешка над низостью и лицемерием, которой журнальные, литературные и другие анекдоты служили пищей…“ Здесь из застольных бесед Гоголь черпал материалы для своих повестей („Записки сумасшедшего“, „Шинель“). Кроме Анненкова, участниками кружка были Н. Я. Прокопович, Н. В. Кукольник, В. И. Любич-Романович — всё нежинцы, причастные к литературе.
Ни успех „Вечеров“, ни новые знакомства еще не сделали из Гоголя профессионального писателя, и проблема деятельности оставалась для него нерешенной в течение еще нескольких лет. Его официальная профессия — учитель истории. Вокруг этой профессии он пытается одно время сосредоточить и свои литературные труды, замышляя то „Всеобщую историю и всеобщую географию“ под названием „Земля и люди“, то „Историю“ — „малороссийскую“ и „всемирную“. В то же время усиливаются интересы Гоголя к украинским песням, он сам собирает их по книжным и рукописным источникам и в переписке с Максимовичем оживленно обсуждает вопросы собирания и изучения песен.
Словом, в эти годы — 1832–1834 — Гоголь самоопределяется как литературный деятель с преобладающим интересом к Украине, ее истории и фольклору, но историк или беллетрист — это, вероятно, не было ясно для него самого. Самый жанр задуманных им „историй“ вряд ли был для него вполне ясен: это не то учебные пособия, не то научные труды, не то полубеллетристические произведения, вроде статьи его об украинских песнях или тех начальных глав украинской истории, о которых он сам писал Погодину: „Малороссийская история моя чрезвычайно бешена, да иначе, впрочем, и быть ей нельзя. Мне попрекают, что слог в ней слишком уже горит, неисторически жгуч и жив; но что за история, если она скучна!“
Позднейшие критики не раз обвиняли Гоголя в историческом диллетантизме, а кое-кто из
них и в прямой хлестаковщине. Но они не учитывали, что в общем литературно-научном сознании этой поры границы между „науками“ и „словесностью“, в частности, между историей и историческим романом были еще зыбки. Значение исторических занятий Гоголя нельзя преуменьшать. Это была та лаборатория, в которой готовилась гениальная повесть о Тарасе Бульбе. Углубление в историю, — в частности в историческую героику XVII века, — представляло для Гоголя не один академический интерес: это было своеобразной реакцией на современность. Для самого Гоголя и для его окружения героическое прошлое украинского народа эпохи национально-освободительных войн противостояло душной атмосфере полицейского государства. Увлечение историческими источниками соединялось при этом с усвоением вальтер-скоттовских традиций исторического романа. Но и в Вальтер-Скотте Гоголя привлекал прежде всего его исторический реализм, мастерство повествования, его образы простых и мужественных героев. По свидетельству Анненкова, „Вальтер Скотт не был для него представителем охранительных начал, нежной привязанности к прошедшему, каким сделался в глазах европейской критики; все эти понятия не находили тогда в Гоголе ни малейшего отголоска и потому не могли задабривать его в пользу автора…“Учительскую деятельность свою Гоголь не мог не признавать случайной, хотя преподавал он именно историю. Но в конце 1833 года Гоголю представилась возможность соединить еще прочнее практическую деятельность со своими научно-литературными интересами. В Киеве открывался университет. Максимович переводился туда из Москвы на кафедру словесности и соблазнял Гоголя мыслью добиваться кафедры истории в Киевском университете. Гоголь восторженно отнесся к этой идее своего друга. „Представь, я тоже думал. Туда, туда! в Киев! в древний, в прекрасный Киев! Он наш, он не их“ — писал он, противопоставляя себя и Максимовича, подлинных украинских патриотов, царским чиновникам. „Да, это славно будет, если мы займем с тобой киевские кафедры: много можно будет наделать добра“. В письме к Пушкину он раскрывал точнее содержание этого „добра“. „Там я выгружу из-под спуда многие вещи, из которых я не все еще читал вам. Там кончу я историю Украйны и юга России и напишу Всеобщую историю… А сколько соберу там преданий, поверьев, песен и проч.!“ Искреннее воодушевление Гоголя этой идеей подтверждается его интимным, для себя одного написанным лирическим обращением к наступающему 1834 году и, вместе с тем, к своему „гению“:
„О, не разлучайся со мною!.. Я совершу… Я совершу. Жизнь кипит во мне. Труды мои будут вдохновенны…“
Киевская кафедра открывала перед Гоголем широкую дорогу ученого-историка, фольклориста, краеведа, писателя; тем самым реализовалась и давняя юношеская мечта Гоголя об истинно полезной службе, — мечта, развеянная без следа действительностью петербургских департаментов. Очевидно, художественное творчество Гоголь еще не осознал ни как общественно-самоценную деятельность, ни как единственное подлинное свое призвание.
О киевской кафедре для Гоголя принялись хлопотать перед министром Уваровым Пушкин и Жуковский. В ожидании кафедры Гоголь срочно готовит для „Журнала Министерства народного просвещения“ сначала „План преподавания всеобщей истории“, затем первую главу своей так никогда и не доведенной до конца украинской истории („Взгляд на составление Малороссии“) и, наконец, статью „О малороссийских песнях“. Хлопоты Пушкина и Жуковского потерпели неудачу в самом важном для Гоголя пункте: Гоголь не был назначен в Киев; ему был предпочтен более сильный кандидат, кадровый историк — Цых. Правда, Гоголь был компенсирован должностью адъюнкта-профессора в Петербургском университете (с осени 1834 г.). Но это назначение, — казалось бы, почетное для начинающего историка, — разрушало гоголевский замысел в самой его основе. Единство интересов и деятельности распадалось. Стимулов к продолжению „Истории Украины“, к собиранию и изучению украинских песен уже не было. Лекции в университете по истории средних веков становились мало-помалу тяжелой служебной обузой — и только. Конечно, старинная версия о хлестаковщине Гоголя на кафедре должна быть отброшена. Огромное количество гоголевских черновых записей, конспектов и планов свидетельствует о том, что Гоголь добросовестно готовился к лекциям, привлекал к делу обширную литературу на русском и французском языках, а некоторые свои лекции тщательно обрабатывал даже и стилистически, готовя их к печати. Но грандиозные исторические замыслы его вскоре сошли на нет. Зато при первой вести о вновь организованном в Москве литературном журнале Гоголь оживляется и выражает готовность быть самым активным его участником. В то же время, отрываясь от подготовки к лекциям или, как сам он выражался, от „казенной работы“, Гоголь работает над двумя книгами, которыми подводит итог всему, что им было написано за три последние года.
В начале 1835 г. вышли в свет обе эти книги (точнее, четыре, так как каждая была в двух выпусках) — „Арабески“ и „Миргород“. „Миргород“ самим Гоголем рассматривался как продолжение „Вечеров на хуторе“, хотя маска Рудого Панька была здесь вовсе отброшена. Но это было не простое продолжение, а новая и высшая ступень. На высшую ступень по сравнению с „Вечерами“ поднята в „Вии“ народная сказочная фантастика, этнографически во многом верная, но проникнутая глубоким лиризмом и в то же время нужная поэту для контраста с замечательным, подлинно-реалистическим характером Хомы Брута. Героика „Страшной мести“ и „Гетьмана“ с неизменно большей художественной и исторической убедительностью развита была в „Тарасе Бульбе“ (ранней редакции, еще не достигшей той цельности и стройности, какие приданы были повести позже). А из первого опыта украинского бытописания, из фрагмента повести о Шпоньке — выросли две замечательные и многозначительные в истории русской литературы повести — „Старосветские помещики“ и „Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем“. Зоркостью и тонкостью реалистического воспроизведения жизни, глубиной в разработке характеров и многообразием оттенков юмора — от грустно-лирического до обличительного — повести эти уже обещали эпопею „Мертвых душ“.