Том 1. Уездное
Шрифт:
«Мучительно» – это была форточка туда, в правду. И даже радостно было Марусе сказать это слово, напоить его всей своей болью. И опять все это поймал Андрей Иваныч – снова захолонул, заледенел.
Шмит шел впереди их двоих уверенным своим, крепким, тяжелым шагом. Сказал, не обертываясь:
– Э-э, да ты, Маруська, кажись, это серьезно! Надо уметь плевать на такие пустяки. Да, впрочем, не только на пустяки: и на все…
И сразу Шмит стал вдруг немил Андрею Иванычу, почему-то вспомнилось, как Шмит жал ему руку.
– Вы… Вы эгоист, – сказал Андрей Иваныч
– Э-го-ист? А вы что ж думаете, милый мальчик, есть альтруисты? Хо-хо-о! Все тот же эгоизм, только дурного вкуса… Ходят, там, за прокаженными, делают всякую гадость… для-ради собственного же удовлетворения…
«Ч-черт проклятый… А вот то, что она сделала? Неужели… неужели ж ничего он не замечает, не чувствует?»
А Шмит смеялся:
– Э-го-ист… А знаете, как барышни это слово пишут? Ах, Господи, да кто ж это мне рассказывал? Сидят двое на скамейке, она зонтиком на песке выводит: и-т. «Угадайте, – говорит, – это я написала о вас». Обожатель глядит, читает, конечно: «идиот». И трагедия… А было-то «игоист»…
Марусе нужно было смеяться. Опять: заколдованная кладь, грузчики напружились изо всех сил… Закусила губы, побледнел Андрей Иваныч…
Засмеялась наконец… слава Богу, засмеялась! Но в ту же секунду раскололся ее смех, покатились, задребезжали осколочки, хлынули слезы в три ручья.
– Шмит, милый! Я больше не могу, не могу, прости, Шмит, я тебе все расскажу… Шмит, ты ведь поймешь, ты же должен понять! – иначе как же?
Всплескивала маленькими своими детскими ручонками, тянулась вся к Шмиту, но не смела тронуть его: ведь она…
Шмит повернулся к Андрею Иванычу, к искаженному его лицу, но не увидел в нем удивления. Шмитовы глаза узко сощурились, стали как лезвие.
– Вы… Вы уже знаете? Почему вы знаете это раньше, чем я?
Андрей Иваныч сморщился, поперек глотки стал ком. Он досадливо махнул рукой:
– Э, оставьте, мы с вами после! Вы поглядите на нее: вы ведь ей в ноги должны кланяться.
Шмит выдавил сквозь стиснутые зубы:
– Муз-зы-кант! Знаю я этих муз-зы…
Но услышал за собой легкий шорох. Обернулся, а Маруся-то как стояла, так и села наземь, поджав ноги, а глаза закрыты.
Шмит поднял ее на руки и понес.
Каждый день вечером подходил Андрей Иваныч к шмитовской калитке, брался за звонок и уходил назад: не мог, ну вот не мог он такой, проклятый, войти туда, увидеть Марусю. Как же не проклятый: зачем не убил в ту ночь генерала? Шмит бы убил.
Но и так – сидеть в постылой своей комнате и не знать, что там – еще больше не мог.
«Господи, только бы как-нибудь увидать, хоть немного, что она – что с ней…»
И на пятый день к вечеру Андрей Иваныч придумал-таки. Напялил пальто, взял было шашку – поставил опять в угол.
– Куда это вы, на ночь глядя? – спросил Гусляйкин и, показалось Андрею Иванычу, подмигнул.
– Я… Я не скоро приду, ложись спать.
На улице снег вчера выпал. Не настоящий, конечно, не русский: так только, сверху чуть-чуть.
«Снег – это нехорошо, хрустит, и от месяца – как днем,
ясно… Все равно. Надо же…»Андрей Иваныч зуб на зуб не попадал – от холода, что ли? Да нет: мороз – не Бог весть.
Окна у Шмитов завешены были морозным самоцветным узором. Андрей Иваныч поднялся на цыпочки и терпеливо стал дыханием согревать стекло, чтобы увидеть – Господи, если б хоть немного, хоть немного!
Теперь было видно: они в своей столовой. Дверь оттуда прикрыта неплотно, и в гостиной синий полусвет, смутно-острые тени от пальмы – на диване, на полу.
Дрожал, глядел Андрей Иваныч в протаянный круг. Мерзли руки и ноги. Не скоро, может, через полчаса, может, через час, пришла мысль:
«Стоять и подглядывать, и подглядывать, как Агния какая-нибудь! До чего ж, значит, я… Надо уйти…»
Отошел на шаг – и стал: уйти дальше не было сил. Вдруг увидел: на снежном экране окна заколыхались две тени – большая и поменьше. Все забыл, кинулся к окну, затрясся, как в лихорадке.
Проталины в окне затянулись уж снежной дымкой, ничего не понять… «Что ж это… что они там делают, что они делают?»
Маленькая тень поменьшела, стала на колени, а может, упала, а может… К ней нагнулась большая тень…
Впился, всем своим существом ушел Андрей Иваныч в проклятую снежную завесу, силился ее разорвать…
Тр-рах! – стекло треснуло, на лбу ожог боли, мокрое. Кровь… Отскочил Андрей Иваныч, ошалело глядел на осколки у ног, стоял и глядел как вкопанный: бежать и не подумал.
Очнулся – возле него уж был Шмит.
– А-а, так это вы, муз-з-зы-кант? Подсматривали-с?
Совсем близко от себя увидел Андрей Иваныч острые, бешеные шмитовы глаза.
– Недурно! Вы здесь быстро ак-климатизировались.
«Поднять руку? Ударить? Но ведь правда же, но ведь правда…» – застонал Андрей Иваныч. И стоял. И молчал.
– На этот раз… Пош-шли вон!
Шмит захлопнул за собою калитку.
«…Сейчас же – сейчас! Прийти – и пулю в лоб… Сейчас же!» – побежал Андрей Иваныч домой. Лицо горело, как от пощечин.
Не мог теперь сказать: отпирал Гусляйкин или нет. Как будто нет, и все-таки уже сидел Андрей Иваныч за столом, и глядел на револьвер, под лампой – такой против-нр-блестящий.
«Но ведь никто же абсолютно не видел. Но и не в этом даже дело. Главное, что ведь Маруся же одна останется – одна с ним. Ведь он, может быть, ее бьет, и если меня не будет…»
Он спрятал револьвер, запер торопливо на ключ. Дунул на лампу, не раздеваясь – прямо в сапогах бухнулся на постель, стиснул зубы: «О, проклятый – о, проклятый трус!»
…Склизкое, туманно-серое утро.
Гусляйкин нещадно расталкивал Андрея Иваныча:
– Ваш-бродие, покупочки из города привезли.
– Что, что такое? Какие покупочки?
– Да ведь вы, ваш-бродь, сами о прошлой неделе заказывали. Ведь завтра-то, чать, Рождество Христово!
Залеченные сном мысли проснулись, заныли. Рождестве)… Самый любимый праздник. Яркие огни, бал, чей-то милый надушенный платочек, украденный и хранившийся под подушкой… Все было, все кончилось, а теперь…