Том 2. Невинный. Сон весеннего утра. Сон осеннего вечера. Мертвый город. Джоконда. Новеллы
Шрифт:
— Нет, я не ездил далеко…
— Посмотри на Джиованни Скордио, — сказал он, положив руку на плечо старика.
Я взглянул на него. Улыбка странно-кроткая играла на его поблекших губах. Я никогда не видел на человеческом лице таких грустных глаз.
— Прощай, Джиованни. Мужайся! — прибавил брат голосом, в котором, как в некоторых напитках, была бодрящая сила.
— А нам, Туллио, пора ехать в Бадиолу. Уже поздно. Нас ждут.
Он сел на лошадь. Снова попрощался со стариком. Проезжая мимо печей, он сделал несколько указаний рабочим относительно будущей ночи, когда нужно было разводить большой огонь.
Мы ехали рядом.
Небо
Дымки туманов колебались в воздухе, исчезали, снова собирались, так что казалось, что лазурь бледнеет, точно по ее прозрачности разлилась бесконечная молочная волна. Приближался тот самый час, в который накануне в Вилле Сиреней Джулианна и я смотрели в сад, залитый светом. Вокруг нас чаща становилась золотой, невидимые пели птицы.
— Ты обратил внимание на Джиованни Скордио, на старика? — спросил меня Федерико.
— Да, — ответил я. — Я думаю, я никогда не забуду его улыбки и его глаз.
— Этот старик святой, — прибавил Федерико. — Никто так не трудился и не страдал как он. У него было четырнадцать сыновей, и все они один за другим отделились от него, как отделяются от дерева зрелые плоды. Жена его — настоящий палач — умерла. Он остался один. Дети обобрали его и отказались от него. От чужих он испытал бессердечие и от собственных детей, ты понимаешь? Его собственная кровь стала ядом в существах, которых он всегда любил, любит и теперь, которых он не может проклясть и которых, наверное, благословит в свой смертный час, даже если они оставят его умирать одного. Разве эта настойчивость в добре не кажется странной, почти непостижимой? И после стольких страданий он еще сохранил улыбку, которую ты у него видел!.. Советую тебе, Туллио, не забывать этой улыбки…
Приближался час испытания, час страшный и вместе с тем желанный.
Джулианна была готова. Она не уступала капризу Мари; она захотела остаться одна в своей комнате, чтобы ждать меня. «Что я ей скажу? Что скажет мне она? Как я буду держаться с ней?» Все соображения, все предположения исчезли у меня; остался лишь невыносимый страх. Можно ли предвидеть исход беседы? Я чувствовал, что не владею собой, не владею своими словами и своими поступками. Но я чувствовал в себе брожение смутных и противоречивых ощущений, которые должны были разразиться при малейшем толчке. Никогда так ясно и отчаянно я не сознавал волнений и чувств, вызванных образами, не оставлявшими меня весь день. Я знал хорошо, слишком хорошо, что это волнение, сильнее всякого другого, способно поднять в человеке самую низменную грязь; я знал слишком хорошо это низкое сладострастие, от которого ничто не может защитить, я знал эту ужасную половую лихорадку, несколько месяцев привязывавшую меня к презренной и ненавистной женщине, к Терезе Раффо.
А теперь чувства доброты страдания и мужества, такие необходимые мне при свидании с Джулианной, чтобы держаться первоначального решения, шевелились во мне как смутная дымка на грязном болоте, полном глухих трясин.
Не было еще полночи, когда я вышел из своей комнаты, чтобы идти к Джулианне. Все звуки замерли.
Бадиола отдыхала в глубокой тишине. Я прислушивался, и мне казалось, что я слышу в этой тишине спокойное дыхание моей матери, моего брата, моих девочек, этих чистых, невинных существ. Я представил себе личико уснувшей Мари таким, как я видел его накануне ночью. Я представлял себе также и другие лица; на каждом было выражение покоя и мира и тишины; неожиданная нежность овладела мною.
Передо мной во всей полноте промелькнуло
счастье, мельком виденное накануне и исчезнувшее.Если бы ничего не случилось, если бы сохранить прежние иллюзии, какою ночью была бы эта ночь! Я шел бы к Джулианне как к обоготворенному существу.
И что мог бы я желать, как не этой тишины, окружавшей трепет моей любви?
Я прошел по комнате, где вчера вечером услыхал из уст моей матери нежданную весть. Я снова слышал часы с маятником, обозначавшие час; и я не знаю, почему это ровное тиканье часов усиливало мой ужас, я не знаю, почему мне казалось, что, несмотря на разделяющее нас пространство, я слышу в ответ моему волнению волнение Джулианны.
Я шел прямо, уже более не останавливаясь и не сдерживая шума шагов.
Я не постучал в дверь, но сразу открыл ее; я вошел. Джулианна стояла, опершись рукой об угол стола, неподвижная, строгая, точно изваяние.
Я все видел. Ничто не укрылось тогда от моего взгляда, ничто не укрывается. Мир действительности совсем исчез. Остался лишь мир воображаемый, в котором я дышал порывисто, с тяжелым сердцем, бессильный выговорить слово, но тем не менее сохраняя странную ясность, точно на сцене в театре. На столе горела свеча, придававшая реальность этой кажущейся сцене, потому что трепетный огонек порождал вокруг себя смутный ужас, который актеры драмы оставляют в воздухе своими жестами отчаяния и угрозы.
Странное ощущение рассеялось, когда, наконец, не будучи в состоянии переносить молчания и мраморной неподвижности Джулианны, я произнес первые слова. Звук моего голоса оказался иным, чем я ждал в тот момент, когда я раскрыл рот. Невольно голос мой был кроткий, дрожащий, почти робкий.
— Ты меня ждала?
Глаза ее были опущены; не поднимая их она ответила:
— Да!
Я смотрел на ее руку, неподвижную как подпорка, и казалось, она деревенела над кистью руки, державшейся за угол стола, я боялся, что эта хрупкая опора, на которую опиралось все ее тело, не выдержит и она упадет всей своей тяжестью.
— Ты знаешь, зачем я пришел, — продолжал я с чрезвычайной медленностью, вырывая из сердца слова одно за другим.
Она молчала.
— Правда ли, — продолжал я, — правда ли… то, что я узнал от моей матери.
Она все молчала… Казалось, она собирается с силами. Странная вещь: в этот момент я не считал абсолютно невозможным, чтобы она ответила, нет.
Она ответила (я скорей увидел, чем расслышал, ответ на ее бескровных губах):
— Правда.
Удар был сильнее того, который нанесли мне слова матери.
Я уже раньше знал все; я уже жил целые сутки с этой уверенностью; и тем не менее это ясное и определенное подтверждение потрясло меня так, как будто правда открылась мне впервые.
— Правда! — повторил я машинально, говоря сам с собой и испытывая ощущение, точно я очутился живым после падения на дно пропасти.
Тогда Джулианна подняла веки; она пристально посмотрела мне в глаза, делая неимоверные усилия над собой.
— Туллио, — сказала она, — выслушай меня.
Но от спазм голос ее прервался.
— Выслушай меня… Я знаю, что мне нужно сделать. Я была готова на все, чтобы избавить тебя от этой минуты: но судьба хотела, чтобы я перенесла самую ужасную вещь, вещь, которой я безумно боялась… (а! ты слышишь меня)… тысячу раз больше, нежели смерти: Туллио, Туллио, — твоего взгляда.
Другой спазм прервал ее голос, и он становился полным такого отчаяния, что он давал физическое ощущение разрыва самых сокровенных фибр. Я опустился на стул возле стола; я охватил голову руками и ждал, чтобы она продолжала: