Том 2. Произведения 1902–1906
Шрифт:
Человек второго сорта*
Как-то мне пришлось коснуться того тяжелого положения, в которое попадает юноша перед университетом. Беспомощное чувство неподготовленности, бессилия охватывает тяжело и горько. Что такое университет? Что там? Наука. Что такое наука? В школе, из которой он только что вышел, он знал учебники и не знал науки, а здесь наука независимо от учебников.
В еще более тяжелом, в еще более беспомощном положении оказывается перед дверьми высшего учебного заведения девушка. Все сложилось, чтобы наградить ее возможно большим невежеством. Разница в программах, в отношениях к учащимся, в той особенной атмосфере серьезности, которая их окружает, – все в пользу мальчиков. Свои знания, свое миропонимание мальчик,
Девочка в этом отношении поставлена в исключительно неблагоприятную обстановку. Около нее создается особенная, специфическая атмосфера чисто женских интересов. Она душит и давит молодой мозг, она опутывает его паутиной мелких, ничтожных требований, условностей.
Воспитывается девочка, – относятся все к ней так, чтобы она помнила постоянно, что она маленькая женщина. Не удивительно, что эти маленькие женщины вырастают большими невеждами. И если мужчина идет к дверям университета с темным и тяжелым от невежества мозгом, то что же сказать о девушках? Они поражают своим невежеством. Это – темное царство.
И все же с какой страстностью, с каким напряжением пытаются они выбиться из этого печального царства. Сколько труда, усилий, бессонных ночей, здоровья кладется, чтобы купить себе то, чего они были лишены так незаслуженно. Профессора, преподающие одновременно в университете, и на курсах, и в медицинском институте, а также и в заграничных университетах, в один голос говорят об удивительной работоспособности студенток, о той неутомимой жадности, с которой они накидываются на предметы.
Но даром никому никогда не проходит то, что утеряно. Нельзя в год, два наверстать того, на что давалось семь, восемь лет. Всему свое время и свое место. Конечно, исключительные личности пренебрегают и временем и местом, они берут свое там, где находят; но ведь речь идет о массе, о типичной, а не исключительной девушке. И это торопливое нервное наверстывание дает себя знать. Если мы удивляемся мужчине, который вступая в жизнь адвокатом, медиком и иным каким-либо специалистом, быстро без запинки освобождается ото всего, что дал ему университет, торопливо и послушно становясь в уровень с плоской и серой средой, то молодой женщине, получившей образование, мы даже не удивляемся, – до того это частое, обычное, неизбежное явление: она, как только попадает в атмосферу пеленок, жареных котлет, гостиной мебели, спальни, сбрасывает с себя, как ненужное и утомительное бальное платье, всю эту науку, все знания, самые даже элементарные, которые были добыты ценой такого труда, таких усилий, часто страданий. И перед вами вместо милого, умного, вдумчивого лица, распоясавшаяся, простоволосая – умственно, конечно, – баба с серым лицом, с серым мозгом, с серыми чувствами, с серым мещанским миросозерцанием, оценкой людей и событий.
Как же ценен после этого всякий общественный почин, дающий возможность девушке, хотя в некоторой мере, исправить ту жестокую несправедливость, которую ей приходится испытывать и в школе, и в семье, и в обществе. В Петербурге сделан такой почин. Профессор Петербургского университета В. Шимкевич и начальница одной из петербургских гимназий М. Лохвицкая-Скалон с осени текущего года открывают естественнонаучные курсы, которые имеют целью, во-первых, дать подготовку девушкам, желающим поступить в женский медицинский институт. Поступающие в этот институт так неподготовлены в естественнонаучном отношении, что нередко вынуждены покидать институт, так как на второй год на первом курсе по правилам не могут оставаться. Во-вторых, чтобы дать подготовку желающим заняться преподаванием естествоведения и вообще приобрести естественнонаучные познания.
Желаем полного успеха доброму начинанию.
Кондуктор*
Жарко.
Жаром несет от сухих вывороченных камней мостовой, от обжигающих ногу рельсов, от стен домов, от железных решеток, от крыш, над которыми струится горячий воздух, от размягчившегося, оставляющего на себе следы ног асфальта. Разваренные, влажные, со стекающим потом лица, с раскрытыми, как у галок, прыгающих в жаркий полдень по жнивью, ртами. Извозчики томно глядят из-под опущенных век.
Я подымаюсь на подножку трамвая.
Из переполненного вагона пышет таким густым, удушливым воздухом, что невольно пятишься назад. Кое-как пристраиваюсь на площадке. Вагон трогается. Бегут назад верхушки церквей, монастыря, бегут столбы, дома, проволока, переулки, панель, и вместе с нами бежит вперед характерный, воющий, становящийся все выше
и выше звук работающего мотора.– Прямо?
– К Смоленскому.
– К Сухаревке.
– Ваши двадцать… Нет местов… местов нет!..
Снова воющий все подымающийся звук, бегущие проволоки, мелькающие дома, извозчики. Пронеслись и становятся все меньше лежащие с завернутыми во что попало головами на куче вывернутых из мостовой камней неподвижные тела. Это – рабочие по ремонту мостовой. Они тут работают, тут едят, тут отдыхают, спят. Дзинь-дзинь… Мостовщики пропали на повороте. И опять все утончающийся надоедливый вой, распаренные лица, и все та же бесстрастная фигура кондуктора.
Пассажиры с отчаянием глядят в раскрытые окна, из которых обжигает бегущий навстречу воздух. Кажется, вагон, который, как от стоячих, уходит от едущих в одном с ним направлении извозчиков, ползет, как черепаха. Когда же, наконец, за город! Когда же, наконец, пахнёт свежестью леса, простором полей, блеснет зелень, вздохнет измученная грудь. Скорей бы!
И напряжением воли пассажиры, злые и красные, молчаливо стараются гнать еще скорее и без того бегущий вагон.
Это – все дачники. Служба, дела загоняют их на полдня в эту огромную каменную огненную печь. И теперь, справившись с делами, они с остервенением рвутся снова на дачу. Этот кондуктор ежедневно привозит и отвозит их. А может быть, и не этот – все равно, они все на один манер – та же фигура, то же равнодушное лицо, та же форма, те же: «Вам прямо?.. ваши двадцать, местов нет, нет местов, местов нет, господа…»
И теперь я стою, прислонившись к дверце вагона, и гляжу, как убегают из-под него рельсы и камни мостовой.
– Урожай?.. урожай, неча бога гневить, урожай, благодарение богу, веселит…
– Дда-а… дожжи перепадают, вот оно, значит…
Говорили два какие-то бородача в армяках, загорелые и запыленные, – вероятно, недавно из деревни.
– А у нас тоже урожай нонешнее лето… – раздался чей-то голос возле меня, – в Тульской губернии.
Я поднял глаза. Это был человек в кондукторской форме, но это было совсем не то лицо, которое так примелькалось в постоянных переездах. Иное, совсем не подходящее к этой обыденной форме лицо глядело на говоривших. Глаза, смеявшиеся тихо и радостно бесчисленными мелкими морщинками, светились и глядели ласково и приветливо. И улыбка, освещавшая загорелое усталое лицо, и искрошившиеся зубы, которые она показывала, точно пелену отдернули, и из-за серой примелькавшейся кондукторской формы глянуло в одно и то же время скорбное и радостное лицо человека, у которого задрожало дремавшее чувство.
– Я ведь сам из Тульской губернии, – говорил он радостно этим незнакомым людям, с которыми он в первый раз встретился и, быть может, никогда их не увидит, – из Тульской… Оченно уж у нас земля там хороша… черноземистая… Дожди, а тут-то сказать, с весны, она, значит, промокла, отсырела, впитала в себя, ну, хлеб взялся, теперь и пошел… Э-эх!
Он снял шапку и провел по голове. Бородачи слушали его молча, одобрительно или неодобрительно – нельзя было разобрать.
– В деревне-то теперь, и-и боже мой… так бы и полетел… Хозяйства у меня там никакого, я уж годов с десять в кондукторах служу, и семья вся тут, ну, только земляки вот, тоже наши есть тут, пишут… Годов пятнадцать в деревне не был, не видал… Теперь у нас там ждут урожая, поправятся, стало быть… А уж земля там, уж земля… черноземистая! – говорил он, глядя с восхищением в глаза обоим молчавшим бородачам, – благодать!.. Ваши двадцать… местов нет… нет местов…
Опять мелькает булыжник мостовой, воет мотор, проносятся извозчики, прохожие, столбы, дома. И опять возле отбирает билеты, дает сдачу, подает звонки, размещает публику кондуктор в серой обычной форме, с серым привычным лицом. Тысячи раз он будет проезжать от Страстного до заставы и от заставы до Страстного, будет проезжать мимо одних и тех же домов, улиц, переулков, будет говорить одни и те же слова: «Ваши двадцать… нет местов…» – и никогда не перейдет заставу, не перейдет предела, за которым поле, лес, «благодать»…
Скорей бы на дачу. Жарко, душно и томительно.
Призреваемые*
Добрыми намерениями дорога шоссирована в самое пекло. Человека, нафаршированного добрыми намерениями по горло, бойтесь пуще всего. И не только человека, но и учреждений.
Семен Подъячев в «Русском богатстве» развернул потрясающую картину жизни в московском работном доме.
Думается, никакая тюрьма с этим учреждением в сравнение не идет. Большего принижения, большего оплевания, большего издевательства над человеческой личностью вы нигде не найдете.