Том 2. Семнадцать левых сапог
Шрифт:
Помнишь, у меня было черное платье с гипюром, такое нарядное платье. Ты говорил, что очень его любишь. Так жаль, что я его не сохранила как реликвию. Когда я болела, его украла у меня знакомая, которая привозила ко мне в больницу лед, доставая его с таким трудом (откуда тогда было взяться льду!), бегая по всему городу. Она спасла мне жизнь и украла любимое платье. Она была молоденькой женщиной. Тогда так трудно было с тряпками, а оно ей шло, очень шло к лицу. Я на нее даже не рассердилась, а очень пожалела ее. Зачем она так все испортила, испачкала, измельчила? Я бы это платье отдала ей с радостью и еще себя бы счастливой считала. А она спасла мне жизнь и украла платье и при встрече перебегала на другую сторону улицы…
Я теряю нить, но прости, иногда мне кажется, что ты чем-то похож на мою знакомую. Я опять отвлеклась, а так хочется все по порядку, чтобы была логика. Я знаю, что только
Да, я так боюсь одиночества… Ты умный, ты очень умный, я знаю, ты все понимаешь, поэтому и пишу. У тебя нет «дощечки» в голове, знаешь, такой, которая, к сожалению, бывает у многих. Помнишь, мы с тобою однажды долго говорили об этой «дощечке»? Я имею в виду гибкость ума и душевную тонкость, способность понимать сердцем. Я не знаю, как это выразить словом, понятием. Скорее всего, это глубина души. У одних душа совсем неглубокая, почти плоская, ограниченная. Вот говоришь с человеком и ясно чувствуешь, как ударяешься в эту самую «дощечку». Мне почему-то эти «дощечки» кажутся такими медными, с прозеленью. Наверное, с этими «дощечками» родятся на свет, во всяком случае это ни в какой степени не зависит от образованности и так называемой культурности человека. Я знала много людей в высшей степени образованных, увенчанных всякими дипломами и титулами, знающих музыку и литературу, щеголяющих знанием языков и вместе с тем не могущих понять, казалось бы, самые простые вещи, самые несложные движения души. Знаешь, пожалуй, ярче других об этом написал Экзюпери в своем «Маленьком принце». Конечно, ты помнишь его рисунок № 1 и рисунок № 2 и вообще всю эту прелестную, и мудрую, и печальную, и чистую, как солнечный луч, сказку. Я знала людей совсем простых, малограмотных, которые понимали ВСЕ, потому что дана была им мудрость сердца, чуткая душа – самое высокое, что может быть в человеке, чего не получишь ни в каком институте, не купишь, не возьмешь напрокат.
В то утро, когда я впервые, набирая в вашем дворе воду, увидела Алешу, он пошел за мной и Шурочкой, стараясь помочь нам нести чайник. С этого часа и до того мгновения, когда поезд унес его на фронт, он ни на минуту не оставлял меня. Он все смотрел, смотрел, смотрел на меня и все время старался чем-нибудь порадовать меня, помочь, рассмешить. То закармливал меня пирожками, то чинил мои разлезшиеся по швам туфли. И где он этому только научился! То, держа меня за руку, бегал устраивать маму на работу, то разыскивал нам жилье. Если ему приходилось ненадолго оставить меня одну, он возвращался всегда такой запыхавшийся и с такой тревогой, как будто уже потерял меня навек, и так радовался, так не мог насмотреться на меня. Нет, тогда у нас не было разговоров о любви, мы даже никогда и не думали о ней, просто мы не могли друг без друга. Казалось, не будет конца и края нашим разговорам. Да, любить, наверное, можно несколько раз, но встретить человека, который был бы продолжением твоего «я», можно только однажды, и то такое счастье выпадает на долю не каждому. Я знала это счастье и сама его перечеркнула. Не значит ли это, что я просто отказалась от себя самой?..
С первых дней нашей дружбы-любви его мучило предчувствие разлуки, и чем дальше, тем острее. А я, глупая, смеялась, когда он, запыхавшись (потому что всегда не шел, а бежал ко мне), каждое утро ни свет ни заря стучался в окошко нашей сторожки в госпитале, где мама работала вахтером. Он все уговаривал меня пойти к вам домой, а я не решалась: я ведь выросла в рабочей семье, а ваша была профессорской. Он говорил мне, что его мать только что вышла замуж за человека, которого давно любила. Он говорил, что этот человек, то есть ты, – многознающий, энергичный, умный и совсем не важный. Когда я спросила, хороший ли ты человек и любит ли он тебя, он ответил: «Понимаешь, Лиза, он весь сам для себя». Я тогда не понимала этого, а теперь часто думаю, как точно он, тогда шестнадцатилетний мальчишка, чувствовал тебя. Да, это верно: ты сам для себя, и от этого все наши несчастья.
Однажды, очень смущаясь, он сказал, что у него нет тайн от матери, что дальше он не может, чтобы его мама не знала меня.
– Ты ее полюбишь, Лиза, она все-все понимает, как мы с тобой, – говорил он мне, когда мы с ним поднимались по лестнице. Я переступила порог
вашего дома, но ничего не видела перед собой. Только на лестнице я узнала, что Татьяна Сергеевна, его мать, не только профессор, но даже доктор медицинских наук и директор института.Вы с Татьяной Сергеевной пили кофе. Боже, какое мученье было для меня сесть рядом с вами за стол и пить кофе, который я никак не могла проглотить! Как рассыпала печенье, разбила блюдце, ты даже, наверное, не помнишь, а меня столько ночей преследовал кошмар этого кофепития. Нет, у нас не получилось дружбы с Татьяной Сергеевной. Она мне тогда показалась ослепительно красивой и важной, и было невозможно, неестественно подумать, что Алеша, сын этой молодой, надменной и красивой женщины, так высоко вознесенной жизнью, чинит мне туфли и ходит всюду за мной, будто крепко пришитый.
С тех пор два года я не переступала порога вашего дома, как ни уговаривал, как ни просил меня Алеша. Татьяну Сергеевну и тебя я только видела издали на улице, и вы оба казались мне недосягаемыми людьми из другого мира. И вот только когда Алешу забрали в училище, когда он получил уже повестку, Татьяна Сергеевна пришла с Алешей ко мне домой сама. Это был мой день рождения, я ее не приглашала.
– Мы должны, Лиза, быть друзьями. Это никуда не годится, что вы нас дичитесь. Сегодня день вашего и Алешиного рождения (у нас с Алешей был один день рождения). Мы проведем его вместе! – и тут же добавила, не удержалась: – Прошлые два дня рождения его никто не видел, он возвращался домой только поздно ночью.
– Мама! – испугался Алеша.
– Хорошо, хорошо, – беря меня под руку, рассмеялась Татьяна Сергеевна. – Кто прошлое вспомянет, тому глаз вон!
Никогда не забуду, как мы первый раз шли по улице втроем. Она, высокая, стройная, с черными локонами до плеч, гордо несла свою красивую, надменную голову. Но я не знаю почему – может быть, потому, что рядом были Алешины серо-синие глаза, или потому, что на мне было нарядное белое платье, а может быть, потому, что мне в тот день исполнилось восемнадцать лет, – но смотрели все: и мужчины, и женщины, и даже дети, особенно девчонки, – смотрели на меня. И это видела Татьяна Сергеевна, хотя и не показывала виду, но я чувствовала. Так уж устроено сердце женщины с колыбели, что она все понимает, все видит, все предугадывает, если рядом идет соперница. В Татьяне Сергеевне я с первого дня почувствовала соперницу.
Мы обе любили Алешу, и она меня к нему ревновала, да, да, ты не спорь, ревновала всегда, потому что уж очень он меня слушался. Но передо мной на первых порах внешне она никогда не показывала этой женской ревности, а я все до мельчайшей черточки видела и понимала. Но я ее мысленно великодушно прощала, да не просто прощала, а еще посмеивалась, конечно, тайно, мысленно посмеивалась над ней. Алеша был больше мой, чем ее, и поэтому я ничего не боялась. И еще где-то в глубине души я никогда не могла простить ей своего унижения с этим проклятым кофепитием, хотя в чем, казалось, она была передо мной виновата. Но это воспоминание навсегда так и осталось в моем сердце, будто обломившаяся иголка. Так мы и шли по улицам, а вслед нам голопузые мальчишки кричали:
– Жених и невеста – тили-тили тесто!
Татьяна Сергеевна смеялась и покусывала губы. А мы с Алешей не краснели и не смущались: мы уже давно с ним привыкли к мысли, что мы жених и невеста, что мы всю жизнь всегда будем вместе. А Татьяна Сергеевна, видно, к этому привыкнуть никак не могла.
Я во второй раз перешагнула порог вашего дома, но для меня все в нем сейчас было так, словно я видела впервые и натертый паркетный пол, и огромные окна с двумя парами штор сразу, темными гобеленовыми и белыми тюлевыми, и черный открытый рояль, и огромное зеркало, и в кабинете, куда были открыты двери, стеллажи с книгами. Меня даже не испугал нарядно сервированный, с цветами и хрусталем, протянувшийся через всю комнату стол, удивительный, словно занятый из какой-то другой жизни. Тогда ведь люди ели мамалыгу, затирку, пили чай с сахарином, а на том столе была черная икра, сыр, фрукты, вино. Но не это, нет, не это развеселило меня. Не помню, ела ли я что-нибудь в тот вечер. Наверное, да. Ведь не мог же Алеша не накормить меня.
Мы всё танцевали с Алешей в тот чудный и страшный вечер. Гости аплодировали нам и говорили, может быть, чтобы польстить Татьяне Сергеевне, она ведь накормила их таким вкусным ужином, говорили, что не видели лучшей пары, чем мы с Алешей, говорили, что мы созданы друг для друга, говорили, чтобы сделать приятное, но это было неприятно ей, и только одна я видела и понимала это, только одна я, даже ты и Алеша не понимали.
Помнишь, из вежливости – ты ведь очень воспитанный человек, – когда Алеша на минутку вышел покурить, ты пригласил меня «на тур вальса».