Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 2. Семнадцать левых сапог
Шрифт:

Первые секунды, когда я танцевала с тобой, я опять себя чувствовала неуклюжей и скованной, как тогда, когда опрокинула кофе. Вошел Алеша, улыбнулся мне, я улыбнулась ему и снова обрела силу. Я чувствовала, что за каждым моим движением следят Алешины глаза.

Ты был хорошим партнером в танце, и это меня тоже радовало. Хотя ты и кружился рядом, но тебя я еще не видела, как-то не отличала от всех. Вдруг мне стало не по себе, и губы сразу перестали улыбаться. «Что еще?» – подумала я и встретилась взглядом с Татьяной Сергеевной. Она стояла в другой комнате, в кабинете, делая вид, что ищет какую-то книгу, а сама смотрела на меня и на тебя. Смотрела, и в глазах ее горел недобрый огонь. Ты не поверишь, как и я в первую минуту не поверила, – она глядела на меня с ненавистью. Я убеждала себя, что это мне показалось. Мне обязательно захотелось проверить,

убедиться. И тут я первый раз посмотрела на тебя. Ты мне не понравился – высокий, сухой, чопорный и ужасно старый, а ведь тебе тогда было всего тридцать семь. Мне сделалось смешно. Я вдруг начала с тобой кокетничать, болтать, мне стало безумно весело, и мы танцевали, танцевали с тобой, хотя все уже сели за стол. Татьяна Сергеевна угощала гостей, но я чувствовала, что она ревнует ко мне. Это меня очень удивило и совершенно для меня неожиданно поставило между мной и Татьяной Сергеевной знак равенства. Я ужаснулась и очень обрадовалась: почувствовала себя вдруг взрослой и сильной, какой-то новой для себя, неизвестной, но очень заманчивой силой. Я очень боялась тогда потерять эту силу так же неожиданно, как приобрела ее. Целый вечер проделывала опыты, испытывала эту вдруг нежданно-негаданно откуда появившуюся силу и убеждалась: да, да, да, она никуда не уходит, она моя. Все мужчины, все, кто был за столом, были со мной так любезны, так предупредительны. Но больше всего меня поражало, что Татьяна Сергеевна злилась (нет, она не показывала виду!), что ей неприятно, когда я с тобой танцую, а я нарочно, чтобы еще и еще убедиться в этом, почти все время танцевала с тобой. Алеша смеялся, потому что мне было весело, но Татьяна Сергеевна не смеялась. В тот вечер я стала взрослой.

Алеша первый раз не понял меня, не понял, что произошло, а я первый раз ему ничего не рассказала. Почему – не знаю. Я часто думаю: почему не рассказала? Может быть, потому, что боялась обидеть, оскорбить, ведь надо было говорить ему о себе и Татьяне Сергеевне.

В тот вечер я его предала. Да! Как я все это от него утаила? Зачем? Расскажи я ему – мы посмеялись бы, и все. Алеша всегда, даже в самых затруднительных жизненных ситуациях, умел как-то удивительно тактично и спокойно все поставить на свое место. Да, мы посмеялись бы с Алешей, и опять я стала бы бесхитростной девчонкой, а Татьяна Сергеевна просто его матерью, и, может быть, ничего бы не случилось… Или человек никогда до конца не может быть чист и искренен с другим человеком так, чтобы открыть все движения своей души, все тайники? Я смолчала. Но разве молчание не предательство? Тогда это как-то на первых порах, вскружив мне голову, забылось.

Алешу оставили до особого распоряжения, и мы решили пожениться. Мы не хотели жить с вами, да Татьяна Сергеевна нас и не уговаривала, хотя квартира у вас была больше, чем большая. Я очень благодарна ей, что она нас не уговаривала: ведь скажи она слово – и мы оба остались бы. Алеша никак не мог понять, зачем нам нужно искать квартиру, если дома у них пять комнат. А я, как каждая женщина, так хотела иметь свою комнату – мой и Алешин дом.

Татьяна Сергеевна нашла для нас комнату. Она была хорошей матерью и очень любила Алешу.

Счастливые, кроме себя, никого не замечают, они считают, что все должны радоваться их счастью. Плохо только, что счастье одного для других часто оборачивается несчастьем. Так было тогда с мамой, ведь она осталась в своей каморке одна.

От отца с фронта мы не имели вестей. Летом 1941 года мы получили от него письмо, в котором он писал, что находится в пересылочном пункте, что в следующем письме сообщит адрес своей полевой почты. Но следующего письма мы не дождались, ушли из города. Мы с мамой писали в Москву, нам обещали разыскать папу, но в те дни это было не так легко сделать.

Отца я очень любила, так любила, как никого на свете. Он был человек удивительного ума и сердца, хотя и малограмотный, как писал в анкетах. Он меня всегда понимал лучше всех, с детства. Он мне был и отцом, и учителем, и сестрой, и братом, и другом, и подружкой. И хотя я много училась, а ему учиться не пришлось, он был для меня и навсегда останется самым первым, самым главным и мудрым учителем жизни.

Даже когда мы молчали, мы понимали, о чем мы молчим. У нас даже игра такая была. Идем, бывало, куда-нибудь или сидим у пылающей печки, папа вдруг скажет: «Алексеевна, давай помолчим!» Он всегда называл меня Алексеевной или дочкой и очень редко – Лизой. По имени он меня называл только тогда, когда был мною недоволен.

«Давай помолчим и подумаем, а?..» Я с радостью соглашалась. Так было хорошо прижаться головой к его большому сильному плечу, за которым я себя чувствовала в безопасности от всех бед, прижаться к нему, молчать и догадываться, о чем думает папа. Я почти всегда угадывала его мысли, а он – мои, ведь у нас не было секретов.

Я и врачом стала не так просто – это было желание отца. Он говорил: «Людей лечить, Алексеевна, – святое дело. Смотри, никогда не жалей себя. От своей собственной жалости теплее тебе не станет. Жалей людей – тогда и люди тебя жалеть и любить будут, и тогда ты ни от голода, ни от тоски, ни от холода, ни от скуки не пропадешь, тогда всегда у тебя будет дело, а с делом человеку ничего не страшно» – так говорил папа. Мне было бы не стыдно познакомить тебя с моим отцом: я знаю, что не он, а ты чувствовал бы себя перед ним мальчишкой, – я здесь не возраст имею в виду, а щедрость, мудрость души.

* * *

Да, помню и никогда не забуду необычайную свежесть весенней ночи, когда мы с Алешей через весь город по половодью (три дня перед этим шли ливни) несли вещи в свой новый дом. Потом мыли все и скребли. Днем я побелила, и стены еще не высохли, и так вкусно пахло мокрой известкой. На рассвете, домыв последнюю доску пола, мы закрыли окна, потому что стало вдруг холодно, включили электрическую печку и, примостившись в углу комнаты, у самых дверей, разостлав газеты, уселись на еще не просохший, белый, выскобленный пол и стали с Алешей разрывать большого копченого леща, которого захватили с собой у вас из дому (нож – он у нас был один – куда-то затерялся), хлеб тоже ломали. Но хлеб было легко ломать, а лещ ломался трудно. Мы столько посмеялись, пока разорвали его на части!

Боже, как мы были счастливы! Как счастлив был лещ, которого мы с такой жадностью уничтожали! Как счастлив был хлеб! Как замерли от счастья скатерть на столе и подснежники в вазочке! Как глубоко и счастливо дышали на полке наши, теперь сложенные вперемежку, книги! Как смеялись от счастья еще не высохшие бело-голубые стены! Как весело кружился над нами потолок! Какими прозрачными и сияющими были стекла, когда ударили в них первые лучи солнца! И я сама, я одна не уберегла этого неповторимого и, тогда мне казалось, как сталь, крепкого мира. Я не знала, что сталь тоже хрупкая, что сталь можно сломать, если ударить очень сильно. Сталь тоже хрупкая. Все относительно!

Алеша был оставлен до особого распоряжения. Каждая минута нашей с ним жизни была пронизана страхом, что вот перед долгой разлукой мы видимся с ним последнее утро, последний день, последние сумерки, последний вечер, последнюю ночь, последний рассвет… Мы ощущали каждый час нашей жизни, каждую секунду. То, что силою обстоятельств каждый миг мы могли расстаться, быть может, навсегда – ведь кругом полыхала война, – как-то необычайно обострило нашу жизнь, сделало ее до последней маленькой травинки видимой, открыло нам тысячу новых ощущений. За несколько месяцев, которые мы провели вместе, мы будто прожили целую супружескую жизнь. Я забросила занятия в мединституте, в госпиталь на дежурство ходила вместе с Алешей. Ты же знаешь, что я училась и работала в госпитале медсестрой. Это была работа, нужная для войны, и бросить ее ни я, ни Алеша не могли. Как мы были счастливы и как измучились ожиданием разлуки!

И вот как-то в сумерки мы сидели с Алешей на диване, обнявшись, не зажигая огня. Быстро, не постучав, вошла Татьяна Сергеевна.

– Алешенька, – сказала она, – все в порядке! Ты поступаешь в мединститут и одновременно будешь работать у отца в госпитале вместе с Лизой, – как взятку дала, добавила Татьяна Сергеевна.

Мы встали.

– Как! А училище, а военкомат?

– Стране нужны, Алеша, медики так же, как и солдаты, – не отвечая на наш вопрос, обходя его, сказала Татьяна Сергеевна. – Медицинская комиссия признала тебя негодным к военной службе. Понимаешь – негодным.

– Но я же здоров, – возмутился Алеша, – здоров, понимаешь, мама, совершенно здоров!

– Алеша, мы, медики, знаем лучше тебя…

– Но, мама, это неправда! Ты тут, прости меня, видно, хлопотала, видно, твой авторитет и то, что я у тебя единственный сын, сыграли немалую роль. Но я, мама, этого не хочу, не позволю. Я здоров, здоров и, как все, уйду на фронт. Если в училище нельзя – уйду добровольцем; если мне откажут в этой милости в нашем военкомате, если и туда распространились твои связи, – сяду в первый проходящий мимо эшелон и уеду.

Поделиться с друзьями: