Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Вальцев вдруг поднял голову и взглянул Поликсене Дмитриевне прямо в глаза. Она их не отвела.

– Зачем вы мне говорите это? Я знаю, я сам все это в себе передумал. Я вам – помните – говорил тогда, что у меня жалость – широкая, как любовь. Я тогда именно о такой неизлечимой, невыносимой жалости думал, которую чувствуешь, только уже зная, что такое человеческая боль. Как надо еще жалеть? Что надо сделать? Я сделаю, потому что все понимаю…

– Теперь надо не оставлять… ее, – сказала Поликсена тихо. – Убьете ее, если оставите.

Прошло несколько секунд молчания. Наконец, Вальцев заговорил, спокойный, только немного бледный.

– Нет, я ее не оставлю. Пусть это непонятно, как Божие наказание. Я не буду вам говорить о том, что я старик около этого ребенка, что она меня любит даже без ответа, что

она будет счастливее без меня. Не нужно лишних слов и лишнего лицемерия, надо принять, не рассуждая. Только лжи не надо, ни тени лжи. Она ведь все знает про меня? Так вот… если она хочет меня принять, каков я есть…

Поликсена тихо вскрикнула, схватила руку Вальцева и поцеловала прежде, чем он успел ее отдернуть. Слезы, теплые и обильные, потекли из ее глаз, она их не вытирала, захлебывалась и смеялась.

Вальцев встал и в ту же минуту, на пороге гостиной, увидал тоненькую, маленькую фигурку Мери.

Светлые волосы падали на плечи, и прозрачное лицо казалось еще белее от темного фланелевого капота.

Вальцев встретил взор ее огромных глаз, полный отчаяния, не удержался, протянул руки и сказал:

– Мери!

Через минуту они все трое сидели на диване, Мери, бледная как полотно, сжимала горячими руками руки Степана Марковича, а Поликсена, все еще плача, и захлебываясь, и смеясь, повторяла без умолка:

– Да, да Мери! Вот видишь, видишь, как все хорошо. Теперь только ты должна изо всех сил стараться быть здоровой. Потому что иначе что же? Ты подумай сама. Ты непременно должна…

VII

Вальцев и Мери сидели на высоком балконе «Luna», над каналом. Солнце еще светило, теплое, желтое, но Вальцев боялся за Мери и, смеясь, укутывал ее в большой клетчатый плед. Мери тоже улыбалась и слабо протестовала, встряхивая светлыми кудрями. Мери была умненькая девушка, говорила мало, но если случалось ей развеселиться, разойтись – рассуждала очень мило, произнося слова и фразы слегка нараспев, с какой-то чуть заметной, нерусской театральностью. Ее счастливое лицо трогало Вальцева. Последние три дня он ходил, в тумане. Он с усилием думал о том, что женится на Мери, и что это очень хорошо. Во-первых, ее нельзя покинуть, потому что (он начинал это понимать очень твердо) она действительно умрет. Он ловил странные, упорные и почти безумные огоньки в ее полудетских глазах. Он убьет ее, а Вальцев думал, что он не может убить человека никогда, ни при каких условиях. Лелеять, беречь, жалеть этого ребенка, дать все счастье, какое он может – вот что надо. О себе пока не думать. Но ведь и для него это хорошо. Он не будет одинок… Вальцев всегда так боялся одиночества. Милая девочка! И какая хорошенькая!.. Он невольно залюбовался светлыми завитками ее волос, пронизанными солнцем. Она слегка сощуривала черные ресницы и все взглядывала на него с бесконечной нежностью и гордостью. Это было немного странное существо: ребенок во всем – она вдруг превращалась в порывистую и сосредоточенно-сильную женщину, когда что-нибудь касалось ее любви, которую она и не думала скрывать. И в этом отсутствии стыдливости чувства тоже чуялось что-то нерусское. Вальцев все укутывал ее худенькие плечики и что-то говорил – не то веселое, не то сентиментальное. Неожиданная песня – красивый и большой голос – раздалась за углом. Днем, среди светлых плесков и шумов, пение казалось незвучным. Но Мери встрепенулась.

– Вы любите, когда поют? – спросила она тихонько Вальцева, поднимая глаза и вся прижимаясь к нему.

Вальцев помолчал и вдруг, почти неожиданно для себя, начал говорить ей о музыке все, что он думает, про тишину, про неясные гармонии… Он говорил, увлекаясь, лучше и больше, чем тогда, с Гвидо.

Мери слушала его, не прерывая, не отводя от него глаз. Может быть, она не слышала слов, следя за движением его губ, за поворотом головы.

– Да, – пролепетала она наконец. – Это чудно, что вы говорите… Тихая музыка! Я тоже люблю тихое пение, pianissimo, громкое раздражает… Да?

«Не поняла!» – подумал Вальцев, и ему стало стыдно перед ней, как тогда в первую минуту перед Гвидо. Он невольно сжал брови, стараясь улыбнуться и сказать себе, что это неважно, что это – ребенок… И быстрое воспоминание мелькнуло перед ним. Когда-то то же самое он говорил Елене, этой смуглой, дерзкой женщине с бесцветными глазами.

Она изумленно и недоверчиво взглянула на него и вдруг сказала, что у нее давно бывают дни, когда она не может слышать никаких звуков, прячет голову в подушки и слушает особенную тишину. Она так сказала, что он понял – она думала обо всем этом раньше него. В первый раз Вальцев при Мери так ясно все продумал об Елене. Но это соединение было мгновенное, Вальцев опять сделал страшное усилие – и мысль исчезла, и он только прибавил про себя с детской горечью: «Гвидо вот понял, а она – нет».

Но через минуту и это прошло. Вальцев опять с нежностью и жалостью взглянул на девушку и, незаметно для себя, обнял ее узкие плечи, закутанные теплым платком.

– Не простудитесь, Мери, солнце близко к закату.

– Нет, нет… – шептала девочка, прижимаясь к нему. Ее пушистые волосы цеплялись за пуговицы его сюртука.

Теплая ручка искала его руки. Вальцев видел розовый, полуоткрытый ротик, крошечный и влажный, без улыбки. С лица опять сбежала краска, и выражение его было странно, очень красиво, без тени обычной детскости.

– Так Мери не простудится? нет? – не думая, тихо говорил Вальцев, наклоняясь ниже. И он дотронулся слегка, чуть-чуть, своими губами до этого милого ротика. Вдруг, в это мгновение, кто-то крикнул глубоко внизу, на канале, где уже давно была тень, и крикнул так громко, вероятно далекому человеку, что Вальцев и Мери вздрогнули:

– La piena luna oggi. [25]

Вальцев встал. Он растерянно и быстро взглянул вверх, как будто теперь, со светло-белых, еще почти невечерних, небес могла на них смотреть эта полная луна. Что-то нехорошее, еще несознаваемое, но близкое к сознанию, было на душе. А между тем ничего не случилось. Он сделал усилие и припомнил все слова о жалости и любви к людям, которые говорил в последние дни. Он жалел бедного ребенка, жалел его жизнь, жалел Поликсену, он только всех жалел…

25

Сегодня полнолуние (ит.).

Дверь распахнулась, и влетела обеспокоенная Поликсена. Она пришла в ужас, что Мери до сих пор на балконе, и увела ее в комнаты. Вальцев простился, обещая зайти вечером. На душе все еще было неловко, терпко и домой не хотелось. В коридоре Степан Маркович неожиданно столкнулся с Фомушкой.

– Голубчик мой сизый! Зятек дорогой! – завопил тот, расставляя руки. – Нет, нет, не пущу. Зайдите в мою нору поганую, ну хоть так, ножкой вступите! Ласточка моя! Мунь-мусик!

Вальцев нетерпеливо закусил губы.

– Я зайду к вам, Фомушка, – проговорил он, – если вы оставите ваши кривлянья. Это мне на нервы действует.

– Ну, я брошу, ну, ничего, – забормотал Фомушка, проталкивая Вальцева вперед. – Вы только зайдите, одну папиросочку выкурите.

– Да ведь я не курю…

– Ну так я за вас. Даже сигару могу, чудесную венскую сигару…

VIII

Фомушкина «нора» оказалась небольшой комнаткой в одно окно, к удивлению Вальцева наполненной ароматами всевозможных духов, одеколона, пудр, притираний, умываний, туалетных уксусов и душистых вод. Фомушка очень любил умащать свое пухлое, розовое тело. Разнородные ароматы мешались с запахом хорошего табаку. Половину комнаты занимал кисейный туалет, с толпой граненых флаконов, и широкий мраморный умывальник со всевозможной величины губками.

Вальцев присел около туалета, на стуле. Фомушка довольно бесцеремонно развалился в кожаном кресле и закурил сигару. Окно выходило на темную сторону, солнце закатилось и сероватые, ранние сумерки поползли по комнате.

Фомушка действительно переменил тон. Угодливость и причитанья исчезли. Он курил сигару и поглядывал на Вальцева с нагловатой и снисходительной усмешкой.

– Так-с… – произнес он. – Вот, вы молчите, хмуритесь и думаете про себя: а зачем, мол, он меня к себе затащил? Что у нас общего? Непременно, мол, у него какие-нибудь цели, да еще низкие, пожалуй. А вот, ей, Богу же, у меня никаких целей не было и нет. Так, думаю, вот человек, не любит меня и как бы гнушается. А почему? Может, просто, потому что мы как следует не сговорились, и он меня не знает. Я-то его знаю. Нашего поля ягода, умный человек!

Поделиться с друзьями: