Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Шадров обнял ее в последний раз, у двери.

– И тогда мы будем всегда вместе, – не правда ли, Маргарет? Во всем, и только мы одни… и наша одна душа? Да?

Она подняла на него глаза.

– Да… как и теперь… во всем. Вы меня научите думать. Я все в вас пойму, до конца. И в себе. Не буду бояться вас…

– Вы меня боитесь, Маргарет?

Она улыбнулась смущенной улыбкой – и стала почти хорошенькая.

– Немножко. Но это оттого, что я слишком… полюбила. Я и себя теперь боюсь. Вы верите, что я люблю?

Они расстались. Шадров следил из-за полуотворенной двери, как она, маленькая, легкая, скользнула по слабо освещенному коридору и скрылась, точно в сером тумане растаяла.

На другой день,

на заре, Дмитрий Васильевич уехал в Петербург.

Часть вторая

I

В начале декабря, в воскресенье, в один из тех черных петербургских дней, когда к часу едва рассветает и кажется, что давно живешь уже не на земле, а под землею, к Дмитрию Васильевичу пришли два студента. Они пришли утром и все сидели да сидели, так что Шадров должен был пригласить их завтракать. Они позавтракали, выпили кофе и все-таки сидели, хотя Шадров говорил мало.

К нему ходило немного студентов. Он считался одним из самых нелюбезных профессоров, редко разговаривал со студентами вне аудитории и никогда никого к себе на дом не приглашал.

– Помилуйте, – говорили студенты из бойких, как те, которые интересовались фасоном шинели, формой фуражки, прогулками по Морской, ресторанами, так и те, у которых имелись «убеждения», дающие им авторитет среди товарищей, надежды быть недопущенными к экзаменам и высланными потихоньку из столицы, – помилуйте! Что это за человек! Читает предмет – прекрасно, спора нет, но без всякой жизни, без всякого увлечения! Никаким современным движением не интересуется – точно на свете ничего не происходит! Полное безучастие к миру. Если ты – книжный ученый и погружен в метафизику, так и нейди в область общественной деятельности, не воспитывай молодежь! Одной добросовестности тут мало – тут душа нужна, порыв, любовь к делу!

Отчасти студенты-обвинители были прав. Дмитрий Васильевич относился к своим лекциям добросовестно и холодно, а к слушателям – равнодушно-доброжелательно, и все они для него были равны. Он, впрочем, думал, что такое отношение вовсе не вредно ни для науки, ни для студентов, а скорее желательно.

Были студенты, которым попадались кое-какие, уже изданные работы Дмитрия Васильевича. Они нравились, и к нему спешили, чтобы поговорить, похвалить; но в разговоре, у себя, он опять казался им мертвым и суховатым, и студенты оставляли его не то разочарованные, не то обиженные.

Приходили тоже новички, но эти лезли ко всем профессорам и говорили только о себе.

Сегодняшние студенты были не новички, и Бог их знает, зачем они пришли и сидели. Они часто ходили вместе, хотя были, по-видимому, разномышленники. Один – Лишин – высокий, сутулый блондин с некрасивым, болезненно-скромным лицом; другой – Завалишин, – черный, толстогубый, с изумленными, но спокойными при этом глазами.

Многие замечали, что, несмотря на полное их внешнее различие, по чертам и краскам, они были странно похожи друг на друга, мучительным сходством, которое иногда случается между братом и сестрой, матерью и сыном, причем один может быть уродом, а другая красавицей.

Маленькая, узенькая столовая в скромной квартире Дмитрия Васильевича, на девятой линии Васильевского острова, казалась неуютной всегда, а теперь почти страшной; над столом была зажжена лампа, а в окно, не завешанное шторой, лился полуденный мрак, особенный, серый, как паутина, старающийся быть светом. За окном стоял не воздух, а скользкий, плотный туман, мокрый дым, который не мог сдвинуться. Он невидными нитями прополз и в комнату, которая вся замглилась; лампа горела без лучей красно-желтым пятном. Лица студентов и Дмитрия Васильевича, освещенные с одной стороны этим желто-рудым отблеском, с другой, от света небесного, казались серыми, как у покойников.

Сосредоточенный, худой мальчик, лет четырнадцати,

лакей Ваня, убрал тарелки, оставив только чашки с кофе. Этот мальчик был привезен года два тому назад Шадровым из деревни и служил ему верно и молчаливо.

Хозяйством заведовала сиделка, экономка, нянька больной матери Шадрова – Марья Павловна. Она жила «на той половине», то есть в другой такой же квартире через площадку, где жила больная. Там же готовилось и кушанье. В квартире Дмитрия Васильевича не было никого, кроме Вани.

– Нет, – сказал Лишин, высокий блондин, своим тонким, плачущим голосом. – Вы, Дмитрий Васильевич, не вполне улавливаете суть того, о чем я говорю. Я, напротив, человек очень деятельный. Я не могу жить без деятельности, но меня преследует страх смерти.

– Чего же вы боитесь?

– Вот именно смерти. Благодаря моему стремлению к деятельности, к жизни, полной трудностей и борьбы с препятствиями, стремлению во что бы то ни стало достичь намеченной цели, я не могу не бояться смерти, – конца всего. И этот ужас у меня растет с годами.

– Вы ее как конца боитесь, или боитесь страданий перед ее наступлением?

– Конечно, и страданий тоже, но главное – конца. Глухая, черная дыра – и ничего. Знаете, вот иногда вечером, в своей комнате, один… Да что иногда! Всегда! Сидишь один, тихо вокруг тебя, как в могиле, – и чувствуешь в себе свой череп, неизбежно знаешь, что умрешь, то есть что будет – ничего. Просто не придумаешь, куда деваться.

– Но если вы наверно знаете, что будет «ничего», что ни страданий, ни сознанья, ни жалости, ни даже этого страха не будет – чего же бояться?

– Да, я наверно знаю. Но я именно потому-то и боюсь, что наверно знаю. Я этого самого то и не хочу.

Дмитрий Васильевич посмотрел на него и улыбнулся.

– А я вот думаю, что вы не наверно знаете. Помните, мы с вами только что говорили о явлениях? Значит (будем говорить с самого начала) вы знаете совершенно твердо, что явление – только в себе и для себя, и за ним ничего нет и не может быть?

– А как же иначе? Я знаю явление, а больше ничего не знаю. И какие же есть основания предполагать, что за ним есть еще что-то?

– Ну, вот, вы любите картины, любите науку… Когда вы смотрите на картину, на хорошую, она…

– Она мне говорит о явлении, которое я и знаю. Мне интересно угадывать, что думал художник, что чувствовал, как передавал…

– Значит, по-вашему, жизнь возвращается в жизнь, и все в этом круге и для этого круга? Постойте, послушайте…

Дмитрий Васильевич неожиданно встал, оживившись. Он говорил, стараясь выражаться не просто (он заметил, что студенты лучше понимают не простые слова) о самых началах не позитивной философии, о разделении и соединении сущности и явления, о жизненной цепи, начальные и конечные звенья которой скрыты за рождением и смертью, о явной тайне мира. Ему было стыдно говорить о таких слишком известных вещах – и он вдруг остановился.

Лишин уныло сосал смоченный в кофе сахар.

– Нет, что ж? – сказал он. – Вот религия, – я еще понимаю. Если б та вера возвратилась, что в детстве… Вот тогда бы не страшно стало смерти. Самая простая, примитивная, детская… потому что ведь другой никакой нет. Но она не может вернуться. При теперешнем положении науки, при развитии человеческого сознания… Мы переросли всякую религию и… не достигли счастья.

– Бог знает, что вы говорите, Лишин! – произнес Дмитрий Васильевич даже с некоторым изумлением. Он хотел было сказать, что люди не переросли религии, а еще не доросли до нее, что она начинается только за наукой, за сознанием, и не сказал ничего. Ему было жаль, что Лишин пришел и стал говорить с ним, что он ближе взглянул на одного из своей толпы слушателей. Когда он читал им о фактах и о событиях, они молчали, и он с кафедры видел только головы, одинаково круглые и покрытые волосами.

Поделиться с друзьями: