Том 3. Московский чудак. Москва под ударом
Шрифт:
Так случилось с Лизашей.
Лизаша играла в «русалочки» (много «русалочек» ею кормились); одна из русалочек этих «сестрица Аленушка», месяцем ясным катилася в «богушке»: неба же, «богушки» — не оказалося; а оказалась одна чернота; черноты даже не было в этом отсутствии всяких присутствий; и «богушка», «небо» — провал, как провал в месте носа: дыра носовая! В мгновение ока весь «богушка», просто разъялся: в дырищу. Ужасно отмечивать сгнитие носа в любимом: считала она своим небом — дыру носовую. Быть может, как зубы поддельные, носит поддельный он нос.
Ее «богушка» — дымка в глазах:
— Надо, надо…
— Что надо?
— Глаза протереть!
В ту минуту, когда
— Этим ножом он меня!..
— Кто?
Но мальчик сказал:
— Этим самым ножом ты его!
Стало ясно.
Была угловая, малайская комната; в ней стоял столик: не столик — парчевня; на столике ножик лежал с филигранною ручкою: вот что припомнив, сидела с открывшимся ротиком, ярко мерцая глазами; бежала разглядывать блеск ясной стали; к глазам поднесла, задрожала, отбросила ножик, упала на тигра.
Рыдала на тигре.
Потом перестала рыдать: ведь извечно убиты, мы, мертвые; мысль об убийстве разыгрывалась обострением всех наблюдений над «ним»; с изостренным вниманием впивалася в мир, заповеданный прежде; и в каждом движении этого мира увидела мерзости; оторопь оледенила желание мести; «убить» — можно после, потом, в миг последний, когда невтерпеж станет ей от «дыры носовой», к ней склоненной; пока же — в дыру заглядеться; и все — досмотреть; и — досодрогаться.
Светило, сиявшее в ней, оказалось лишь мигом разрыва огромнейшей адской машины.
Пора!
Уж, наверное, там, с парапета, — босыми ногами неслышно прошел негритос — притаиться в малайскую комнату: шел вслед за ним — другой, третий: сплошною толпою, наверное, там негритосы валили; и — стали: смеяться в сплошной черновак, куда громче — все громче — смеялась с собою она, пока… слезки не брызнули: салом обмазал ее!
Ножик — вот!
Прикоснулася пальчиком; чуть-чуть порезалась: вытянув шейку и вытянув ручку, стрельнула в пространство стальным острием: убивают вот так. И потом только агницей вышла из тени; прижав к желтой юпочке ручку и в складочках черного кружева спрятавши ножик, пошла; ночь за нею в открытые двери валила толпою негритосов, — валила в малайскую комнату, красные губы раздвинув и белые зубы показывая.
Впереди шла, мяукая, черная кошечка.
18
Комната ли?
Настоящий павлятник!
Пестрятина перьев, пестрятина тканей; не стол, а — парчовник: явайское что-то; бамбук — не гардины — скрывал вырез окон; и дверь в его спальню завесил тростник; в тростниках «он», как тигр — залегал.
Залегал на кушетке; раскрыв переплет синекожий, прочел он «Цветы Ассирийские». Драма «Земля». Из Валерия Брюсова знал наизусть:
Приподняв воротник у пальто, И надвинув картуз на глаза, — Я бегу в неживые леса; И не гонится сзади — никто.У Валерия Брюсова часто «гонялись» в стихах; и Мандро это нравилось; очень любил «Землю» Брюсова; там рисовалось прекрасно, как орден душителей постановляет гоняться по комнатам: петлю на шею накидывать; нынче пытался читать: не читалось; прочел лишь какое-то имя.
— «Тлаватль»!
Книгу бросил; и, в угли камина вперившись, задумался: да, он любил перелистывать книги с рисунками, изображающими мексиканские древности: долго разглядывал он мексиканский орнамент;
любил сочиненья, трактующие про культуру жрецов; про убийство и пытки; он повесть о «Майях» Бальмонта читал; и поэтому голову он засорял сочетаньями звуков имен мексиканских:— Катапецуппль, Титекалеиллупль.
И — так далее, далее: «я» — усыплялося.
«Я», вообще говоря, представлялось дырою ему, заплетенной сияющей паутиною светского блеска, уменьем одеться, уменьем расклабиться; при приближенье к «дыре» можно было увидеть весьма интересное зрелище: быстро выскакивал черный тарантул; и — схватывал «муху», спасаясь обратно в дыру; такой мухой Лизаша была; такой мухою были профессор Коробкин с открытием; что тут прикажете делать.
Ее заварызгал своей атмосферой.
Припомнились эти последние дни, как он пробовал с нею жесточить: держаться салонным фасоном; как с видом таким проходил, энглизируя позы свои, точно он предлагал ей аферу, блеснея нагофренной бакой, блазня ее взорами; с ней на софе все пытался раскинуться, позы варьируя; и — шли жары от него: он геенной своей обдавал; или, делая вид, что — в вассальной зависимости, щупал взором ее: азиат! Даже, даже, — пытался дурить; и игривой «а у кою» несся за нею: «а у» да «а у».
Передернулась: вид дуралеев еще отвратительней в нем, чем тиранов: дикарское что-то.
Недавно в прощелок смотрела она: его белые зубы — не зубы; он их вынимал перед сном, можно прямо сказать: рот снимал; и все то, что от рта оставалося, — было зияющей пагнилью.
«Богушка» кончился: с мига, когда неизвестный нахал оборвал его в тот незапамятный вечер в «Свободной Эстетике», громко назвавши «мандрашкой» и вспомнив про «Киверцы»; Киверцы — что же такое? Там бегал «мандр ашкою». Значит: все лгал; значит «все» — очень просто; открылось значение взглядов, улыбок и поз; уж не «богушка», а — фон-Мандро, начиненный «мандрашиной»; гадостью всякой: слинял его лик; не дурманным казался — дуркманным, дуранным; вгоняли друг друга в угар, — очень разный; вгоняла его в удар похоти; он же ее — в угар злости: она с любопытством разглядывать стала все то, что доселе таилось пред нею под — «папочкой», «богушкой».
Прятался просто «мужчина».
«Мужчина» — не нравился.
Вспомнила все обстоятельства, как он вглодался в нее, изглодав ее душу, и как начиналось ввергание в пропасть еe — оттого, что хотела тащить его к солнцу; он — нес, точно кот, ее — мышь — в невыдирные чащи свои; и душа изошла синеедом; «ед» — он, фон-Мандро.
Почему?
Просто — синяя он борода; семь немеющих жен — семь убитых им женщин: восьмая — была… его… дочерью.
Произошло нечто вроде того, что бывает, когда мы глядим на кусок зачерневшего неба, каймящего месяц; ведь кажется: чернь эта — что-то; ну — облако.
Чернь — «ничего».
Так мгновенный разрыв небосвода, как свода «чегого», в «ничто», разрывает в сознанье — сознанье со всем представленьем о «я», об истории; тут посещает узнание: смерть есть не то, что придет; смерть есть то, что извечно объемлет при жизни; сознание жизни, катящейся к смерти, — безумие, — жизнь выявляется анахронизмом, а самое «я» как плева атмосферы, здесь рвется, в ничто.
Торфендорф и агенты германского штаба, — какой это вздор: паутиночки. И не Картойфель, которому он сообщил много ценного о снаряжениях армии русской, не деятельность «К°»; странно сказать: шпионаж и шантаж, о которых писали уже в «Утре России», — предлог благовидный, чтобы скрыть свою суть; и тот факт, что со дня на день может он быть опозорен предательством Викторчика, так что носом столкнется с полицией, — вздор; все они не узнают об «этой» последней, секретнейшей миссии, Доннером данной.