Том 3. Растратчики. Время, вперед!
Шрифт:
— Ах, ради бога, не спрашивай… Я сама не понимаю. Я, кажется, сойду с ума. Как жарко!
— Клавдия, оставайся!
— Я скоро вернусь. Очень скоро.
— Зачем ты уезжаешь?
— В августе. Или в сентябре. В средних числах сентября. Который час?
— Без пяти пять. По моим.
— Еще четверть часа. Пятнадцать минут.
— Оставайся! Клава!
— Помоги мне, солнышко, поставить чемодан наверх. Не говори глупостей. Господи, какая здесь духота! Вот так. Спасибо. Больше не надо. Нечем дышать.
— Еще бы. Целый день вагон жарился
— Нет, нет. Посмотри — какая там пыль. Я лучше потом попрошу проводника. Когда будем в степи. Хотя бы дождик пошел.
— Останься.
— Я тебе буду писать с каждой станции. Я буду звонить из Москвы. Хочешь ты, чтобы я тебе каждый день звонила? Сядь. Я тоже сяду. Ну, дай же мне на тебя хорошенько посмотреть.
Она крепко схватила его голову с боков обеими руками. У нее были короткие, сильные руки.
В купе, кроме них, пока не было никого.
Она держала его лицо перед собой и смотрелась в него, как в зеркало.
Его фуражка свалилась на потертый диван голубого рытого бархата.
Он видел ее плачущее и смеющееся, грязное, с черным носом, уже не слишком молодое, но все еще детски пухлое и покрытое золотистым пушком, милое, расстроенное лицо.
От слез ее голубые глаза покривели.
Он стал гладить ее по голове, по стриженым волосам, гладким, глянцевитым, как желудь…
— Ну, прошу тебя… Объясни мне… Умоляю тебя, Клавочка!
Он был в отчаянии. Он ничего не понимал.
Собственно, в глубине души он всегда предчувствовал, что кончится именно так. Но он этому не верил, потому что не мог этого объяснить. Ведь она его все-таки любит.
Что же наконец случилось?
Вряд ли сама она разбиралась в этом.
Решение уехать сложилось постепенно, как-то само собой. Во всяком случае, ей так казалось. В этом было столько же сознательного, сколько бессознательного.
Она так же, как и он, была в отчаянии.
Шло время.
Снаружи, за окнами купе, порывисто неслись тучи пыли. Они надвигались подряд и вставали друг перед другом непроницаемыми шторами.
Иногда порывы ветра ослабевали.
Пылевые шторы падали.
Тогда совсем близко из дыма возникала временная станция: два разбитых и заржавленных по швам зеленых вагона с медным колоколом и лоскутом красного, добела выгоревшего флага на палке, скошенной бураном.
Вокруг — те же плетенки и дуги, лошадиные хвосты, косо стоящие грузовики, ящики с мясными консервами, лапти, чуни, черные очки, сундуки сезонников, бабы, темная, грязная, теплая одежда, серые силуэты бегущих к поезду людей, хлопающие полотнища палаток, черный волнистый горизонт и расстроенные роты бредущих против ветра и пыли, косых и плечистых телефонных столбов.
А тут, внутри международного спального вагона, все было чисто, комфортабельно, элегантно.
Мягко пружинил под ногами грифельно-серый линолеум коридора, только что вымытый щетками, кипятком и мылом.
Всюду пахло сосновым экстрактом.
В конце коридора, узкого и глянцевитого,
как пенал, в перспективе молочных тюльпанов лампочек и открытых дверей купе, за углом, в жарко начищенном медном закутке, на специальном столике уже кипел жарко начищенный самовар.Проводник мыл стаканы в большой медной, жарко начищенной полоскательнице.
В вагон входили пыльные, грязные люди — русские и иностранные инженеры, — втаскивали хорошие, но грязные чемоданы.
Они грубо пятнали линолеум.
Они тотчас начинали бриться и мыться, надевать прохладные пижамы и туфли, засовывать под диваны невозможные свои сапоги.
Корнеев с отчаянием допытывался:
— Но что же? Что?
Ах, она и сама не знала.
Слезы катились по ее грязному носу, но все же она пыталась улыбаться. Слезы сыпались одна за другой, как пуговички, на ее потрескавшееся и вытертое на локтях желтое кожаное пальто.
У него нервно дергалась щека.
— Муж?
Она крепко закусила губы и часто затрясла, замотала головой.
— Тебе здесь скучно? Плохо?
— Нет, нет.
— Ну, хочешь, я устрою тебя в американском поселке? В коттедже? Там — березки, коровы… хочешь? Чудный, дивный воздух…
— Нет, нет…
— Дочка?
Она вдруг отвернулась и упала головой на валик дивана.
— Клавочка, Клавдюшка, ну, честное слово, ведь это же дико! Ну, хочешь, мы выпишем сюда Верочку. Это же пара пустяков. В чем дело, я не понимаю?
Она истерически мотала головой, кусала валик. Вошел новый пассажир.
— Простите. Виноват. У вас которое место? Тринадцатое? У меня четырнадцатое, верхнее.
Военный. Три ромба.
Пыльный аккуратный сапог осторожно стал на диван. Мелькнул угол легко подкинутого фибрового чемодана.
— Больше ничего. Извините.
На голубом бархате четко оттиснулся серый след подошвы. Военный тщательно счистил его газетой.
Она быстро вытерла кожаным рукавом лицо. Глаза сухо и оживленно горели. Ей было совестно плакать и объясняться при постороннем.
Военный раскладывал на столике перед окном брошюры и папиросы.
— Ну… а как у тебя на участке? — быстро, деловито спросила она. — Двигается?
— Деремся. Прямо бой. За первые полчаса двадцать пять замесов (он опять произнес русское слово замес, как испанскую фамилию Zamess).
— Это, милый, что же, собственно, значит?
У нее было заботливое, «производственное» лицо.
— Если так дальше пойдет — плакал ваш Харьков! Четыреста замесов в смену. Только со щебенкой вышло погано…
— А что такое? — испуганно спросила она.
— Придется через железнодорожный путь возить, а там маршруты ходят. Неудобно и опасно. Но я думаю — обойдемся без несчастья.
— А!
Она успокоилась.
— Ну, слава богу, я очень рада. А у нас в заводоуправлении, представь себе, до сих пор не верят. Смеются. Говорят — технически невозможно. Я там чуть не передралась из-за вас.
Корнеев подергал носом, поднял брови:
— Кто, кто не верит?