Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Да ведь это глупости.

— Глупости? — наклонилась ко мне старуха, — от простоты твоей глупости это… Какие глупости, когда видишь, чего наделали? Поля видел? — Черные, а лето-то в середине, — в середине лета сеяли — голод опять? В нашей деревне столько народа, а во всей-то земле — ну! Ораву этакую второй год чем кормить станут, когда и в прошлом году хлеб на полтора рубля выскочил? А тут как три сестрицы примутся — и скачают ненужного народу, чем так же им с голоду опять пропадать. И шито и крыто, и никто и не узнал: кто там виноват, да как, да что: понял?

Я успокоил старуху, сказав ей, что ничего крестьянам не скажу, что подойду к ним так от себя,

ничего будто не зная, и, встав, поборяя какое-то жуткое чувство, пошел к пруду.

Но, увидев, что я иду, крестьяне не стали меня дожидаться и, быстро перейдя по ту сторону плотины, разошлись.

Потом я несколько раз слышал от крестьян тот же рассказ, всегда передававшийся мне с глазу на глаз, под страшным секретом, и каждый раз на мои доводы, что это ложь, я получал в ответ снисходительное и непреклонное:

— Нет, это уж верно.

И все тот же довод:

— Голод опять?? Так?! Чем кормить? А?!

Напряжение и тревога росли. Приехал как-то ко мне урядник.

— Смута идет в народе: толкуют всякий свое… Человек воротился из Астрахани: «Сам, говорит, видел: рот откроют, набьют ему в рот белого порошка и в гроб, живьем, пока бьется еще, и тащат, — вот как подошло, вот как за нашего брата нынче принялись». Скажешь им: «Да бог с вами!» — оборвут: «С нами-то бог, а с вами кто? черный?..» Начнешь искать человека, который воротился из Астрахани: и пойдут, — тут, там, в той деревне, и нигде никого не найдешь. — И урядник, понижая голос, объясняет — Видите, как они толкуют: кто, говорят, народ подвел под новый голод? Коли воля была их на это — и на все, значит, воля есть. А другие и не то еще толкуют. Я, конечно, донес становому, так ведь что тут сделаешь? Говорит: не те времена, видишь и не видишь, слышишь и не слышишь…

Легенду о сестрах при приближении холеры сменил более реальный слух:

— Доктора порошками морят народ.

И то же объяснение.

Так, волнуясь, ждали холеру.

А перед самым появлением ее все слухи о ней затихли, как будто забыли о ней.

И вдруг, как громом поразившая всех весть: в Парашине холера.

В той самой чувашской Парашине, где зимой был сплошной тиф.

Опять заволновались, взрыв какого-то животного страха. Страх не перед болезнью, а перед кем-то живым, невидимо ходящим где-то между людьми существом, неумолимым, страшным, которое искало свои жертвы: и чем беднее, тем страшнее было человеку, потому что знал он, что его-то и отметят, как лишнего.

И голытьба пила, и какой-нибудь пьяный дико ревел:

— Какая такая холера?.. Выходи! Не боюсь…

И, шатаясь, он засучивал рукава, вызывая на бой то неумолимое, которое уже жило, уже ходило между ними.

Бедные парашинцы!

Я как-то вскоре после сева ездил к ним и попал случайно на их праздник весны — Уяв, в честь Тура и молодой богини, дочери доброго и великого бога Тура.

Этот праздник весны, этот языческий культ Венеры, эти люди довладимирского периода, в их национальных костюмах, так ярко запечатлелись в моей памяти.

Я, не заезжая тогда в село, поехал прямо к лугу, где происходило празднество.

О страшных картинах зимы не было больше и помину: теперь было тепло, грело солнце, сверкала речка; паровые поля за отсутствием скотины, как ковром, покрылись желтыми, белыми, синими цветами.

От этих цветов пахло нежным ароматом. На веселом лугу кружился хоровод из молодых девушек и парней.

При приближении моего экипажа толпа сперва бросилась было врассыпную, но меня узнал старик чуваш, переводчик, и

остановившись, хотя и не совсем уверенно, но ждал меня.

Отбежав поодаль, остановилась и остальная толпа.

— Думали была чиновник какая, — снисходительно приветствовал меня старик.

— А если и чиновник, — пренебрежительно огрызнулся с козел Владимир, — так он съест, что ли? То-то зайцы…

— Ну зайца, — сказал старик, — нынче чувашка не зайца: кто хочешь приезжай…

— А сами от кого хочешь лыжи так и навастривают…

Я смотрел на девушек, все еще стоявших вдали.

На них были надеты род белых длинных рубах, обшитых красным кумачом, перепоясанных красными поясами, сзади спускался род хвостов, а на голове были оригинальные уборы: металлические шапочки вроде тех, что носили древние воины времен Владимира, с острой шишечкой на макушке; на грудь, вдоль щек, от шапочки падали длинные застежки, все обшитые мелкой и крупной серебряной монетой.

В этом наряде молодые лица девушек выглядели свежо, оригинально и сказочно.

— Что, эти шапочки можно купить? — спросил я.

— Нет, купить нельзя, смотреть можно.

И разговорившийся со мной старик ушел к девушкам и, очевидно, стал уговаривать их подойти ближе. Они не сразу подошли, но, наконец, согласились.

Я смотрел, как они подходили: уверенно, плавно, спокойно.

— Смотри, — сказал мне старик.

Подойдя, девушки взялись за руки, составили большой круг и начали петь: это было такое оригинальное и пение и зрелище, какого я никогда не видал. То есть видел на сцене, в балете, в опере. Но это не был ни балет, ни опера, а жизнь.

Большой круг плавно и медленно двигался; девушки шли в пол-оборота, одна за спиной у другой. Один шаг они делали большой, останавливались и тихо придвигали другую ногу.

На сцене это показалось бы, может быть, выдумкой— здесь же был естественен и непередаваемо красив этот хоровод молодых весталок.

Они смотрели перед собой и пели.

— О чем поют они?

— Без слов поют, — отвечал нервно старик, — так будут петь они, когда после смерти пойдут к Туре. Они будут смотреть прямо в глаза и на голос пойдут… Человек бедный, нет ничего, много грехов… Только на голос, на один голос, без слов пойдут, чтоб простил великий добрый Тура…

Девушки пели, а старик переводчик, он же и жрец, говорил мне:

— Бедные чуваши мы, живем, как можем. Великий Тура весну дал нам, а дочка его нам свадьбы правит. Так и живем мы: пашем землю, круглый год работаем, а весна придет, опять веселимся. Мы любим землю. От нас обиды никому нет. Мы всё весело делаем: работаем, празднуем, а смерть придет — умираем. Так мы живем. А эту вот песню только раз в год весной можно петь: больше нельзя, грех.

Старик говорил, а я слушал.

Иногда громче поднималась песнь среди аромата полей и улетала в небо, сливаясь там с песней жаворонка, нежная тихая песнь о промчавшемся…

Что оперы, что романсы?! Разве передадут они этот аромат вечно молодой весны и нежной тоски о проносящихся веках? Разве передадут они эту песнь народа, две тысячи лет сквозь всю ломку пронесшего с собой яркий образ прежней жизни? Разве можно выдумать такую песнь?

Девушки, кончив, смотрели на меня, охваченные своей песней.

К одной, у которой глаза горели таким сильным огнем, а щеки от контраста с серым металлом ее каски были еще румянее и вся она была ярким сочетанием мира и войны, покоя и возбуждения, огня и холода, подошел стройный парень с черными большими глазами, тоже в белой, но короткой рубахе, тоже обшитой кумачом.

Поделиться с друзьями: