Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 4. Стихотворения, поэмы, агитлубки и очерки 1922-1923
Шрифт:

[ 1923]

О «фиасках», «апогеях» и других неведомых вещах *

На съезде печати у товарища Калинина великолепнейшая мысль в речь вклинена: «Газетчики, думайте о форме!» До сих пор мы не подумали об усовершенствовании статейной формы. Товарищи газетчики, СССР оглазейте, — как понимается описываемое в газете. Акуловкой * получена газет связка. Читают. В буквы глаза втыкают. Прочли: — «Пуанкаре терпит фиаско». — Задумались. Что это за «фиаска» за такая? Из-за этой «фиаски» грамотей Ванюха чуть не разодрался: — Слушай, Петь, с «фиаской» востро держи ухо: даже Пуанкаре приходится его терпеть. Пуанкаре не потерпит какой-нибудь клячи. Даже Стиннеса * и то! — прогнал из Рура * . А этого терпит. Значит богаче. Американец, должно. Понимаешь, дура?! — С тех пор, когда самогонщик, местный туз, проезжал по Акуловке, гремя коляской, в уважение к богатству, скидавая картуз, его называли — Господином Фиаской. Последние известия получили красноармейцы. Сели. Читают, газетиной вея. — О французском наступлении в Руре имеется? — Да, вот написано: «Дошли до своего апогея». — Товарищ Иванов! Ты ближе. Эй! На карту глянь! Что за место такое: А-п-о-г-е-й? — Иванов ищет. Дело дрянь. У парня аж скулу от напряжения свело. Каждый
город просмотрел,
каждое село. «Эссен есть — Апогея нету! Деревушка махонькая, должно быть, это. Верчусь — аж дыру провертел в сапоге я — не могу найти никакого Апогея!»
Казарма малость посовещалась. Наконец — товарищ Петров взял слово: — Сказано: до своегодошли. Ведь не до чужого?! Пусть рассеется сомнений дым. Будь он селом или градом, своего «апогея» никому не отдадим, а чужих «апогеев» — нам не надо. — Чтоб мне не писать, впустую оря, мораль вывожу тоже: то, что годится для иностранного словаря, газете — не гоже.

[ 1923]

На земле мир. Во человецех благоволение *

Радостный крик греми — это не краса ли?! Наконец наступил мир, подписанный в Версале. Лишь взглянем в газету мы — мир! Некуда деться! На земле мир. Благоволение во человецех. Только (хотя и нехотя) заметим: у греков негоже. Грек норовит заехать товарищу турку по роже. Да еще Пуанкаре немного немцев желает высечь * . Закинул в Рур ногу солдат 200 тысяч! * Еще, пожалуй, в Мемеле * Литвы поведенье игриво — кого-то за какие-то земли дуют в хвост и в гриву. Не приходите в отчаяние (пятно в солнечном глянце): англичане норовят укокошить ирландца. В остальном — сияет солнце, мир без края, без берега. Вот разве что японцы лезут с ножом на Америку. Зато в остальных местах — особенно у северного полюса, — мир, пение птах. Любой без отказу пользуйся. Старики! Взрослые! Дети! Падайте перед Пуанкарою * : — Спасибо, отец благодетель!.. Когда за «миры» за эти тебя, наконец, накроют?

[ 1923]

Барабанная песня *

Наш отец — завод. Красная кепка — флаг. Только завод позовет — руку прочь, враг! Вперед, сыны стали! Рука, на приклад ляг! Громи, шаг, дали! Громче печать — шаг! Наша мать — пашня, Пашню нашу не тронь! Стража наша страшная — глаз, винтовок огонь. Вперед, дети ржи! Рука, на приклад ляг! Ногу ровней держи! Громче печать — шаг! Армия — наша семья. Равный в равном ряду. Сегодня солдат я — завтра полк веду. За себя, за всех стой. С неба не будет благ. За себя, за всех в строй! Громче печать — шаг! Коммуна, наш вождь, велит нам: напролом! Разольем пуль дождь, разгремим орудий гром. Если вождь зовет, рука, на винтовку ляг! Вперед, за взводом взвод! Громче печать — шаг! Совет — наша власть. Сами собой правим. На шею вовек не класть рук барской ораве. Только кликнул совет — рука, на винтовку ляг! Шагами громи свет! Громче печать — шаг! Наша родина — мир. Пролетарии всех стран, ваш щит — мы, вооруженный стан. Где б враг не был, станем под красный флаг. Над нами мира небо. Громче печать — шаг! Будем, будем везде. В свете частей пять. Пятиконечной звезде — во всех пяти сиять. Отступит назад враг. Снова России всей рука, на плуг ляг! Снова, свободная, сей! Отступит врага нога. Пыль, убегая, взовьет. С танка слезь! К станкам! Назад! К труду. На завод.

[ 1923]

Срочно. Телеграмма мусье Пуанкаре и Мильерану *

Есть слова иностранные. Иные чрезвычайно странные. Если люди друг друга процеловали до дыр, вот это по-русски называется — мир. А если грохнут в уха оба, и тот орет, разинув рот, такое доведение людей до гроба называется убивством. А у них — наоборот. За примерами не гоняться! — Оптом перемиривает Лига Наций * . До пола печати и подписи свисали. Перемирили и Юг, и Север. То Пуанкаре расписывается в Версале, то — припечатывает печатями Севр * . Кончилась конференция. Завершен труд. Умолкните, пушечные гулы! Ничего подобного! Тут — только и готовь скулы. — Севрский мир — вот это штука! — орут, наседают на греков турки. — А ну, турки, помиримся, ну-ка! — орут греки, налазя на турка. Сыплется с обоих с двух штукатурка. Ясно — каждому лестно мириться. В мирной яри лезут мириться государств тридцать: румыны, сербы, черногорцы, болгаре… Суматоха. У кого-то кошель стянули, какие-то каким-то расшибли переносья — и пошли мириться! Только жужжат пули, да в воздухе летают щеки и волосья. Да и версальцы людей мирят не худо. Перемирили половину европейского люда. Поровну меж государствами поделили земли: кому Вильны * , кому Мемели. Мир подписали минуты в две. Только география — штука скользкая; польские городишки раздарили Литве, а литовские — в распоряжение польское. А чтоб промеж детей не шла ссора — крейсер французский для родительского надзора. Глядит восторженно Лига Наций. Не ей же в драку вмешиваться. Милые, мол, бранятся — только… чешутся. Словом — мир сплошной: некуда деться, от Мосула * до Рура * благоволение во человецех. Одно меня настраивает хмуро. Чтоб выяснить это, шлю телеграмму с оплаченным ответом: «Париж (точка, две тиры) Пуанкаре — Мильерану. Обоим (точка). Сообщите — если это называется миры, то что у вас называется мордобоем?»

[ 1923]

Париж * *

(Разговорчики с Эйфелевой башней)
Обшаркан мильоном ног. Исшелестен тыщей шин. Я борозжу Париж — до жути одинок, до жути ни лица, до жути ни души. Вокруг меня — авто фантастят танец, вокруг меня — из зверорыбьих морд — еще с Людовиков * свистит вода, фонтанясь. Я выхожу на Place de la Concorde [2] . Я жду, пока, подняв резную главку, домовьей слежкою умаяна, ко мне, к большевику, на явку выходит Эйфелева из тумана. — Т-ш-ш-ш, башня, тише шлепайте! — увидят! — луна — гильотинная жуть. Я вот что скажу (пришипился в шепоте, ей в радиоухо шепчу, жужжу): — Я разагитировал вещи и здания. Мы — только согласия вашего ждем. Башня — хотите возглавить восстание? Башня — мы вас выбираем вождем! Не вам — образцу машинного гения — здесь таять от аполлинеровских * вирш. Для вас не место — место гниения — Париж проституток, поэтов, бирж. Метро
согласились,
метро со мною — они из своих облицованных нутр публику выплюют — кровью смоют со стен плакаты духов и пудр. Они убедились — не ими литься вагонам богатых. Они не рабы! Они убедились — им более к лицам наши афиши, плакаты борьбы. Башня — улиц не бойтесь! Если метро не выпустит уличный грунт — грунт исполосуют рельсы. Я подымаю рельсовый бунт. Боитесь? Трактиры заступятся стаями? Боитесь? На помощь придет Рив-гош [3] . Не бойтесь! Я уговорился с мостами. Вплавь реку переплыть не легко ж! Мосты, распалясь от движения злого, подымутся враз с парижских боков. Мосты забунтуют. По первому зову — прохожих ссыпят на камень быков. Все вещи вздыбятся. Вещам невмоготу. Пройдет пятнадцать лет иль двадцать, обдрябнет сталь, и сами вещи тут пойдут Монмартрами * на ночи продаваться. Идемте, башня! К нам! Вы — там, у нас, нужней! Идемте к нам! В блестеньи стали, в дымах — мы встретим вас. Мы встретим вас нежней, чем первые любимые любимых. Идем в Москву! У нас в Москве простор. Вы — каждой! — будете по улице иметь. Мы будем холить вас: раз сто за день до солнц расчистим вашу сталь и медь. Пусть город ваш, Париж франтих и дур, Париж бульварных ротозеев, кончается один, в сплошной складбищась Лувр * , в старье лесов Булонских * и музеев. Вперед! Шагни четверкой мощных лап, прибитых чертежами Эйфеля, чтоб в нашем небе твой израдиило лоб, чтоб наши звезды пред тобою сдрейфили! Решайтесь, башня, — нынче же вставайте все, разворотив Париж с верхушки и до низу! Идемте! К нам! К нам, в СССР! Идемте к нам — я вам достану визу!

2

Площадь Согласия ( франц.).

3

Левый берег ( франц.).

[ 1923]

Давиду Штеренбергу — Владимир Маяковский *

Милый Давид! При вашем имени обязательно вспоминаю Зимний. Еще хлестали пули-ливни — нас с самых низов прибой-революция вбросила в Зимний с кличкой странной — ИЗО. Влетели, сея смех и крик, вы, Пунин * , я и Ося Брик * . И древних яркостью дразня, в бока дворца впилась «мазня». Дивит покои царёвы и княжьи наш далеко не царственный вид. Люстры — и то шарахались даже, глядя… хотя бы на вас, Давид: рукой в подрамниковой раме выводите Неву и синь, другой рукой — под ордерами расчеркиваетесь на керосин. Собранье! Митинг! Речью сотой, призвав на помощь крошки-руки, выхваливаете ком красоты на невозможном волапюке * . Ладно, а много ли толку тут?! Обычно воду в ступе толкут?! Казалось, что толку в Смольном? Митинги, вот и всё. А стали со Смольного вольными тысячи городов и сёл. Мы слыли говорунами на тему: футуризм, но будущее не нами ли сияет радугой риз!

[ 1922–1923?]

Поэмы, 1922 — февраль 1923

Люблю *

Обыкновенно так
Любовь любому рожденному дадена, — но между служб, доходов и прочего со дня на день очерствевает сердечная почва. На сердце тело надето, на тело — рубаха. Но и этого мало! Один — идиот! — манжеты наделал и груди стал заливать крахмалом. Под старость спохватятся. Женщина мажется. Мужчина по Мюллеру * мельницей машется. Но поздно. Морщинами множится кожица. Любовь поцветет, поцветет — и скукожится.
Мальчишкой
Я в меру любовью был одаренный. Но с детства людьё трудами муштровано. А я — убёг на берег Риона * и шлялся, ни чёрта не делая ровно. Сердилась мама: «Мальчишка паршивый!» Грозился папаша поясом выстегать. А я, разживясь трехрублевкой фальшивой, играл с солдатьём под забором в «три листика * ». Без груза рубах, без башмачного груза жарился в кутаисском зное. Вворачивал солнцу то спину, то пузо — пока под ложечкой не заноет. Дивилось солнце: «Чуть виден весь-то! А тоже — с сердечком. Старается малым! Откуда в этом в аршине место — и мне, и реке, и стовёрстым скалам?!»
Юношей
Юношеству занятий масса. Грамматикам учим дурней и дур мы. Меня ж из 5-го вышибли класса. Пошли швырять в московские тюрьмы. В вашем квартирном маленьком мирике для спален растут кучерявые лирики. Что выищешь в этих болоночьих лириках?! Меня вот любить учили в Бутырках * . Что мне тоска о Булонском лесе?! Что мне вздох от видов на море?! Я вот в «Бюро похоронных процессий» влюбился в глазок 103 камеры * . Глядят ежедневное солнце, зазнаются. «Чего — мол — стоют лучёнышки эти?» А я за стенного за желтого зайца отдал тогда бы — все на свете.
Мой университет
Французский знаете. Делите. Множите. Склоняете чудно. Ну и склоняйте! Скажите — а с домом спеться можете? Язык трамвайский вы понимаете? Птенец человечий, чуть только вывелся — за книжки рукой, за тетрадные дести. А я обучался азбуке с вывесок, листая страницы железа и жести. Землю возьмут, обкорнав, ободрав ее — учат. И вся она — с крохотный глобус. А я боками учил географию — недаром же наземь ночёвкой хлопаюсь! Мутят Иловайских * больные вопросы: — Была ль рыжа борода Барбароссы? * Пускай! Не копаюсь в пропыленном вздоре я — любая в Москве мне известна история! Берут Добролюбова (чтоб зло ненавидеть), — фамилья ж против, скулит родовая. Я жирных с детства привык ненавидеть, всегда себя за обед продавая. Научатся, сядут — чтоб нравиться даме, мыслишки звякают лбёнками медненькими. А я говорил с одними домами. Одни водокачки мне собеседниками. Окном слуховым внимательно слушая, ловили крыши — что брошу в уши я. А после о ночи и друг о друге трещали, язык ворочая — флюгер.
Взрослое
У взрослых дела. В рублях карманы. Любить? Пожалуйста! Рубликов за сто. А я, бездомный, ручища в рваный в карман засунул и шлялся, глазастый. Ночь. Надеваете лучшее платье. Душой отдыхаете на женах, на вдовах. Меня Москва душила в объятьях кольцом своих бесконечных Садовых. В сердца, в часишки любовницы тикают. В восторге партнеры любовного ложа. Столиц сердцебиение дикое ловил я, Страстною площадью лёжа. Враспашку — сердце почти что снаружи — себя открываю и солнцу и луже. Входите страстями! Любовями влазьте! Отныне я сердцем править не властен. У прочих знаю сердца дом я. Оно в груди — любому известно! На мне ж с ума сошла анатомия. Сплошное сердце — гудит повсеместно. О, сколько их, одних только вёсен, за 20 лет в распалённого ввалено! Их груз нерастраченный — просто несносен. Несносен не так, для стиха, а буквально.
Поделиться с друзьями: