Том 4. Стихотворения, поэмы, агитлубки и очерки 1922-1923
Шрифт:
Что это! Скорее! Скорее! Увидеть. Раскидываю тучи. Ладонь ко лбу. Глаза укрепил над самой землей. Вчера еще закандаленная границами, лежала здесь Россия одиноким красным оазисом. Пол-Европы горит сегодня. Прорывает огонь границы географии России. А с запада на приветствия огненных рук огнеплещет германский пожар. От красного тела России, от красного тела Германии огненными руками отделились колонны пролетариата. И у Данцига —
пальцами армий, пальцами танков, пальцами Фоккеров * одна другой руку жала. И под пальцами было чуть-чуть мокро там, где пилсудчина коридорами лежала. —Влились. Сплошное огневище подо мной. Сжалось. Напряглось. Разорвалось звездой.
Надрывающиеся вопли: «Караул! Стой!» А это разливается пятиконечной звездой в пять частей оторопевшего света. Вот один звездозуб, острый, узкий, врезывается в край земли французской. Чернота старается. Потушить бы, поймать. А у самих в тылу разгорается кайма. Никогда эффектнее не видал ничего я! Кайму протягивает острие лучевое. Не поможет! Бросьте назад дуть. Красное и красное — слилось как ртуть. Сквозь Францию дальше, безудержный, грозный, вгрызывается зубец краснозвездный. Ору, восторженный: — Не тщитесь! Ныне революцииРазмахивая громадными руками, то зажигая, то туша глаза, сетью уха вылавливая каждое слово, я весь изработался в неодолимой воле — победить. Я облаками маскировал наши колонны. Маяками глаз указывал места легчайшего штурма. Путаю вражьи радио. Все ливни, все лавы, все молнии мира — охапкою собираю, обрушиваю на черные головы врагов. Мы победим. Мы не хотим, мы не можем не победить. Только Америка осталась. Перегибаюсь. Сею тревогу.
Дрожит Америка: революции демон вступает в Атлантическое лоно… Впрочем, сейчас это не моя тема, это уже описано в интереснейшей поэме «Сто пятьдесят миллионов».Кто прочтет ее, узнает, как победили мы. Отсылаю интересующихся к этой истории. А сам
замер; смотрю, любуюсь, и я вижу: вся земная масса, сплошь подмятая под краснозвездные острия, красная, сияет вторым Марсом. Видением лет пролетевших взволнован, устав восторгаться в победном раже, я голову в небо заправил снова и снова стал у веков на страже. Я видел революции, видел войны. Мне и голодный надоел человек. Хоть раз бы увидеть, что вот, спокойный, живет человек меж веселий и нег. Радуюсь просторам, радуюсь тишине, радуюсь облачным нивам. Рот простор разжиженный пьет. И только иногда вычесываю лениво в волоса запутавшееся звездное репьё. Словно стекло время, — текло, не текло оно, не знаю, — вероятно, текло. И, наконец, через какое-то время — тучи в клочики, в клочочки-клочишки. Исчезло все до последнего бледного облачишка. Смотрю на землю, восторженно поулыбливаясь. На всём вокруг ни черного очень, ни красного, но и ни белого не было. Земшар сияньем сплошным раззолочен, и небо над шаром раззолотонебело. Где раньше река водищу гоняла, лила наводнения, буйна, гола, — теперь геометрия строгих каналов мрамору в русла спокойно легла. Где пыль вздымалась, ветрами дуема, Сахары охрились, жаром леня, — росли из земного из каждого дюйма, строения и зеленя. Глаз — восторженный над феерией рей! Реальнейшая подо мною вон она — жизнь, мечтаемая от дней Фурье * , Роберта Оуэна * и Сен-Симона * . Маяковский! Опять человеком будь! Силой мысли, нервов, жил я, как стоверстную подзорную трубу, тихо шеищу сложил. Небылицей покажется кое-кому. А я, в середине XXI века, на Земле, среди Федерации Коммун — гражданин ЗЕФЕКА.Самое интересное, конечно, начинается отсюда. Едва ли кто-нибудь из вас точно знает события конца XXI века. А я знаю. Именно это и описывается в моей третьей части.
[ 1922]
Про это *
Стоял — вспоминаю. Был этот блеск. И это тогда называлось Невою.
О балладе и о балладах
Немолод очень лад баллад, но если слова болят и слова говорят про то, что болят, молодеет и лад баллад. Лубянский проезд * . Водопьяный * . Вид вот. Вот фон. В постели она. Она лежит. Он. На столе телефон. «Он» и «она» баллада моя. Не страшно нов я. Страшно то, ч то «он» — это я и то, что «она» — моя. При чем тюрьма? Рождество. Кутерьма. Без решеток окошки домика! Это вас не касается. Говорю — тюрьма. Стол. На столе соломинка.По кабелю пущен номер
Тронул еле — волдырь на теле. Трубку из рук вон. Из фабричной марки — две стрелки яркие омолниили телефон * . Соседняя комната. Из соседней сонно: — Когда это? Откуда это живой поросенок? — Звонок от ожогов уже визжит, добела раскален аппарат. Больна она! Она лежит! Беги! Скорей! Пора! Мясом дымясь, сжимаю жжение. Моментально молния телом забегала. Стиснул миллион вольт напряжения. Ткнулся губой в телефонное пекло. Дыры сверля в доме, взмыв Мясницкую * пашней, рвя кабель, номер пулей летел барышне. Смотрел осовело барышнин глаз — под праздник работай за двух. Красная лампа опять зажглась. Позвонила! Огонь потух. И вдруг как по лампам пошло куролесить, вся сеть телефонная рвется на нити. — 67–10! * Соедините! — В проулок! Скорей! Водопьяному в тишь! Ух! А то с электричеством станется — под Рождество на воздух взлетишь со всей со своей телефонной станцией. Жил на Мясницкой один старожил. Сто лет после этого жил — про это лишь — сто лет! — говаривал детям дед. — Было — суббота… под воскресенье… Окорочок… Хочу, чтоб дешево… Как вдарит кто-то!.. Землетрясенье… Ноге горячо… Ходун — подошва!.. — Не верилось детям, чтоб так-то да там-то. Землетрясенье? Зимой? У почтамта * ?!Телефон бросается на всех
Протиснувшись чудом сквозь тоненький шнур, раструба трубки разинув оправу, погромом звонков громя тишину, разверг телефон дребезжащую лаву. Это визжащее, звенящее это пальнуло в стены, старалось взорвать их. Звоночинки тыщей от стен рикошетом под стулья закатывались и под кровати. Об пол с потолка звоночище хлопал. И снова, звенящий мячище точно, взлетал к потолку, ударившись об пол, и сыпало вниз дребезгою звоночной. Стекло за стеклом, вьюшку за вьюшкой тянуло звенеть телефонному в тон. Тряся ручоночкой дом-погремушку, тонул в разливе звонков телефон.Секундантша
От сна чуть видно — точка глаз иголит щеки жаркие. Ленясь, кухарка поднялась, идет, кряхтя и харкая. Моченым яблоком она. Морщинят мысли лоб ее. — Кого? Владим Владимыч?! А! — Пошла, туфлёю шлепая. Идет. Отмеряет шаги секундантом. Шаги отдаляются… Слышатся еле… Весь мир остальной отодвинут куда-то, лишь трубкой в меня неизвестное целит.Просветление мира
Застыли докладчики всех заседаний, не могут закончить начатый жест. Как были, рот разинув, сюда они смотрят на Рождество из Рождеств. Им видима жизнь от дрязг и до дрязг. Дом их — единая будняя тина. Будто в себя, в меня смотрясь, ждали смертельной любви поединок. Окаменели сиренные рокоты. Колес и шагов суматоха не вертит. Лишь поле дуэли да время-доктор с бескрайним бинтом исцеляющей смерти. Москва — за Москвой поля примолкли. Моря — за морями горы стройны. Вселенная вся как будто в бинокле, в огромном бинокле (с другой стороны). Горизонт распрямился ровно-ровно. Тесьма. Натянут бичевкой тугой. Край один — я в моей комнате, ты в своей комнате — край другой. А между — такая, какая не снится, какая-то гордая белой обновой, через вселенную легла Мясницкая миниатюрой кости слоновой. Ясность. Прозрачнейшей ясностью пытка. В Мясницкой деталью искуснейшей выточки кабель тонюсенький — ну, просто нитка! И всё вот на этой вот держится ниточке.Дуэль
Раз! Трубку наводят. Надежду брось. Два! Как раз остановилась, не дрогнув, между моих мольбой обволокнутых глаз. Хочется крикнуть медлительной бабе: — Чего задаетесь? Стоите Дантесом * . Скорей, скорей просверлите сквозь кабель пулей любого яда и веса. — Страшнее пуль — оттуда сюда вот, кухаркой оброненное между зевот, проглоченным кроликом в брюхе удава по кабелю, вижу, словоползет. Страшнее слов — из древнейшей древности, где самку клыком добывали люди еще, ползло из шнура — скребущейся ревности времен троглодитских тогдашнее чудище. А может быть… Наверное, может! Никто в телефон не лез и не лезет, нет никакой троглодичьей рожи. Сам в телефоне. Зеркалюсь в железе. Возьми и пиши ему ВЦИК циркуляры! Пойди — эту правильность с Эрфуртской * сверь! Сквозь первое горе бессмысленный, ярый, мозг поборов, проскребается зверь.