Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 5. Произведения 1856-1859 гг.
Шрифт:

Ежели нкоторые въ порыв излишняго восторга, a другіе избравъ великое дло поприщемъ подлой лести, умли убдить Государя Императора въ томъ, что онъ 2-й Петръ I и великой преобразователь Россіи, и что онъ[277] обновляет Россію и т. д., то это совершенно напрасно, и ему надо поспшить разувриться; ибо онъ только отвтилъ [на] требованіе дворянства, и не онъ, а дворянство подняло, развило и выработало мысль освобожденія.[278]

Восторгъ, произведенный рескриптомъ въ численномъ меньшинств, но большинств по образованію и вліянію, выразился такъ сильно, что въ первую минуту, почти никто не замтилъ[279] несправедливости и невозможности тхъ началъ рескрипта, отъ которыхъ Государь Императоръ не отступитъ, какъ онъ выразилъ въ своей рчи, но вс въ горячечной дятельности принялись за осуществленіе давнишней любимой мысли, хотя бы и на нелпыхъ данныхъ Правительства. Нашлись люди, которые даже стали подводить исторію подъ мру Правительства и доказывать право крестьянъ на землю. — Но приступивъ къ самому длу, восторгъ этотъ значительно охладлъ. Численное большинство — дворянство, мене независимое въ средствахъ и мене образованное, призванное также къ обсужденію вопроса, не отстаивая права на личность [крестьянина],[280] наткнулось на проблъ въ обезпеченіи за землю и[281] замедлило ходъ дла. — Кто заплатитъ[282] за право собственности или пожалуй, права пользованія, за землю, которую отъ насъ отнимаютъ? спрашиваетъ это большинство. Крестьяне? Да пускай правительство, имющее больше насъ средствъ, получитъ эти деньги, мы ему вримъ, а сами не видимъ возможности взыскивать[283] съ крестьянъ, при новомъ ихъ положеніи и при старомъ положеніи полиціи:[284] подати, какъ бы дешево мы не оцнили землю, въ 4 [раза] больше, чмъ т, которые платятъ рядомъ государственные

крестьяне. — И чмъ мы будемъ жить, лишившись и рукъ, и земли? — спрашиваютъ другіе, — тогда какъ теперь съ своими семействами мы имемъ только насущную необходимость? И чмъ же стало преступно съ 1858 года жить такъ, какъ мы жили? — Столкнувшись съ такими вопросами, образованное меньшинство почувствовало, что,[285] совершенно справедливо, изъ за убжденій въ необходимости мры освобожденія жертвуя половиной своего состоянія, оно не иметъ права насиловать мене образованнаго большинства, лишающагося насущной необходимости,[286] и не понимающаго еще выбора рзни или нищеты, въ который оно поставлено. Меньшинство ясно поняло недосказанность рескрипта и стало отыскивать другія средства къ разршенію вопроса. Выкупъ или обезпеченіе,[287] единственное средство, находящееся въ рукахъ дворянства, естественно представили[сь] ему. И со всхъ сторонъ явились проэкты выкупа, согласующія вс интересы. Самые горячіе защитники освобожденія во что бы то ни стало понимали совершенную справедливость выкупа или обезпеченія за землю; и самые упорные защитники стараго становились на все согласны, какъ только дло касалось выкупа или обезпеченья за землю. —

Но странное дло, несмотря на то, что выкупъ есть единственный выходъ изъ настоящаго положенія, не смотря на то, что со всхъ сторонъ, отъ всхъ сословій слышатся голоса зa выкупъ, правительство упорно стоитъ за начала рескрипта и молчитъ или отказываетъ на вс проэкты казеннаго выкупа или обезпеченія. То самое наше правительство, которое постоянно акапарировало[288] въ казенныя руки всякаго рода собственность: заводы, лса, земли и т. п., теперь упорно отказывается отъ принятія въ свое вдніе помщичьихъ крестьянъ съ ихъ землями и взысканія съ нихъ выкупа, который оно признаетъ справедливымъ. Возможность же финансовой мры продолжаетъ быть тайной.[289] Казалось, встртившись съ такимъ преднамреннымъ или умышленнымъ коварствомъ, дворянство должно бы было стараться останавливать дло.[290] Но наоборотъ, дворянство, предоставленное собственнымъ средствамъ, хотя и махнувъ рукой на слабое, прячущееся за него правительство, оно одно внутренней усиленной работой[291] старается отъискать средства къ выходу изъ безвыходнаго положенія. Среди этой трудной, медленной работы по всей Россіи слышатся въ Москв обращенныя къ дворянству слова главы государства:[292] «Долго подумавъ и помолясь Богу, я началъ освобожденіе. Васъ нельзя благодарить, а я бы желалъ благодарить, потому что я родился въ Москв. Старайтесь оправдать мое высокое довріе, а то мн нельзя будетъ стоять зa васъ, и т. п. А отъ началъ своихъ я не отступлю». — Что зa[293] оскорбительная комедія и непониманіе дла въ такую важную минуту! Молясь Богу или нтъ, но не правительство подняло этотъ вопросъ, и не оно высокимъ довріемъ и благодарностью и угрозой рзни подвигаетъ его. Правительство всегда давило этотъ вопросъ, правительство же ставитъ непреодолимыя преграды его разршенію; Дворянство же[294] одно подвинуло его, несмотря на вс правительственныя преграды разршаетъ и разршитъ.[295] Поэтому поощрять его общаньемъ благодарности и высокимъ довріемъ — неприлично, укорять его въ медленности[296] — несправедливо, а угрожать тмъ, что его поржутъ за то, что Правительство слабо и нелпо, и давать чувствовать, что это было бы не худо — не честно и неразумно. Свободно ставъ въ то положеніе, въ которомъ нужно стоять за него, дворянство знало, что оно длаетъ; но знаетъ ли Правительство, принимающее видъ угнетенной невинности, т бды, которыя своимъ упорствомъ и неспособностью оно готовитъ Россіи? Ежели бы[297] къ несчастью Правительство довело насъ до освобожденія снизу, а не сверху, по остроумному выраженію Государя Императора, то меньше[е] изъ золъ было бы уничтожен[iе] Правительст[ва].

————

** VI.

[РЕЧЬ В ОБЩЕСТВЕ ЛЮБИТЕЛЕЙ РОССИЙСКОЙ СЛОВЕСНОСТИ.]

М[илостивые] Г[осудари]. Избраніе меня въ члены общества польстило моему самолюбію и искренно обрадовало меня. Лестное избраніе это, я отношу не столько къ моимъ слабымъ попыткамъ въ литератур, сколько къ выразившемуся этимъ избраніемъ сочувствію къ той области литературы, въ которой были сдланы эти попытки. Въ послдніе два года политическая и въ особенности изобличительная литература, заимствовавъ въ своихъ цляхъ средства искуства и найдя замчательно умныхъ, честныхъ и талантливыхъ представителей, горячо и ршительно отвчавшихъ на каждый вопросъ минуты, на каждую временную рану общества, казалось, поглотила все вниманіе публики и лишила художественную литературу всего ея значенія. Большинство публики начало думать, что задача всей литературы состоитъ только въ обличеніи зла, въ обсужденіи и въ исправленіи его, однимъ словомъ въ развитіи гражданскаго чувства въ обществ. Въ послдніе два года мн случалось читать и слышать сужденія о томъ, что времена побасенокъ и стишковъ прошли безвозвратно, что приходитъ время, когда Пушкинъ забудется и не будетъ боле перечитываться, что чистое искуство невозможно, что литература есть только орудіе гражданскаго развитія общества и т. п. Правда, слышались въ это время заглушенные политическимъ шумомъ голоса Фета, Тургенева, Островскаго, слышались возобновленные въ критик, чуждые намъ толки объ искуств для искуства, но общество знало, что оно длало, продолжало сочувствовать одной политической литератур и считать ее одну[298] — литературой. Увлеченіе это было благородно, необходимо и даже временно справедливо. Для того, чтобы имть силы сдлать т огромные шаги впередъ которые сдлало наше общество въ послднее время, оно должно было быть одностороннимъ, оно должно было увлекаться дальше цли, чтобы достигнуть ея, должно было одну эту цль видть передъ собой. И дйствительно, можно ли было думать[299] о поэзіи въ то время, когда передъ глазами въ первый разъ раскрывалась картина окружающаго насъ зла и представлялась возможность избавиться [отъ] его. Какъ думать о прекрасномъ, когда становилось больно! Не намъ, пользующимся плодами этаго увлеченія, укорять за него. Разспространенныя въ обществ безъсознательныя потребности уваженія къ литератур, возникшее общественное мнніе, скажу даже, самоуправленіе, которое замнило намъ наша политическая литература, вотъ плоды этаго благороднаго увлеченія. Но какъ ни благородно и ни благотворно было это одностороннее увлеченіе, оно не могло продолжаться, какъ и всякое увлеченіе. Литература народа есть полное, всестороннее сознаніе его, въ которомъ одинаково должны отразиться, какъ народная любовь къ добру и правд, такъ и народное созерцаніе красоты въ извстную эпоху развитія. Теперь, когда прошло первое раздраженіе вновь открывшейся дятельности, прошло и торжество успха, когда долго сдержанный прорвавшійся политическій потокъ, угрожавшій поглотить всю литературу, улегся и утихъ въ своемъ русл, общество поняло односторонность своего увлеченія. Послышались толки о томъ, что темныя картины зла надоли, что безполезно описывать то, что мы вс[300] знаемъ, и т. п. И общество было право. Это наивно выраженное неудовольствіе значило то, что общество поняло теперь, не изъ однихъ критическихъ статей, но опытомъ дознало, прожило ту кажущуюся простой истину, что какъ ни велико значеніе политической литературы, отражающей[301] въ себ временные интересы общества, какъ ни необходима она для народнаго развитія, есть другая литература, отражающая въ себ вчныя, обще-человческія интересы, самыя дорогія, задушевныя сознанія народа, литература, доступная человку всякаго народа и всякаго времени, и литература, безъ которой не развивался ни одинъ народъ, имющій силу и сочность.

Это въ послднее время явившееся убжденіе въ двойн радостно для меня. Оно радостно для меня лично, какъ для односторонняго любителя изящной словесности, которымъ я чистосердечно признаю себя, и радостно вообще, какъ новое доказательство силы и возмужалости нашего общества и литературы. Проникшее въ общество сознаніе о необходимости и значеніи двухъ отдльныхъ родовъ литературы служитъ лучшимъ доказательствомъ того, что словесность наша вообще не есть, какъ еще думаютъ многіе, перенесенная съ чужой почвы дтская забава, но что она стоитъ на своихъ прочныхъ основахъ, отвчаетъ на разностороннія потребности своего общества, сказала и еще иметъ сказать многое и есть серьозное сознаніе серьознаго народа.

Въ наше время возмужалости нашей литературы больше чмъ когда-нибудь можно гордиться званіемъ Русскаго писателя, радоваться возобновленію общества любителей Русской словесности и искренно благодарить за

честь избранія въ члены этаго почтеннаго общества.

————

КОММЕНТАРИИ

ИЗ ЗАПИСОК КНЯЗЯ Д. НЕХЛЮДОВА.

(ЛЮЦЕРН.)

«Люцерн» представляет собой произведение автобиографического характера, так как в основу его лег действительный случай из жизни самого Толстого, происшедший с ним во время его пребывания в этом городе в июле 1857 года. Эпизод, послуживший поводом к рассказу, изложен в Дневнике Толстого, в записи от 7 июля, занесенной под свежим и непосредственным впечатлением пережитого:

« 7 июля. Проснулся в 9, пошел ходить в пансион и на памятник Льва. Дома открыл тетрадь, но ничего не писалось. О[тъезжее] П[оле] бросил. — Обед тупоумно-скучный. Ходил в Privathaus.[302] Возвращаясь оттуда, ночью — пасмурно — луна прорывается, слышно несколько славных голосов, две колокольни на широкой улице, крошечный человек поет тирольские песни с гитарой и отлично. Я дал ему и пригласил спеть против Швейцерхофа — ничего; он стыдливо пошел прочь, бормоча что-то, толпа смеясь за ним. А прежде толпа и на балконе толпились и молчали. Я догнал его, позвал в Швейцерхоф пить. Нас провели в другую залу. Артист пошляк, но трогательный. Мы пили, лакей засмеялся и швейцар сел. Это меня взорвало — я их обругал и взволновался ужасно. — Ночь чудо. Чего хочется, страстно желается? не знаю, только не благ мира сего. И не верить в бессмертие души, когда чувствуешь в душе такое неизмеримое величие? Взглянул в окно. Черно, разорванно и светло. Хоть умереть. — Боже мой! Боже мой! Что я? и куда? и где я?»

В тот же день, 7 июля, Толстой внес в свою Записную книжку запись, относящуюся к тому же эпизоду и показывающую, в каком направлении работала его мысль; запись эта относится к путешественникам-англичанам, поведение которых в Швейцергофе так возмутило его: «Протестантское чувство — гордость, католическое и наше — memento во всей жизни. Бросить бедному Тирольцу они не хотели, а спасти душу с трудом — это их дело, — гордость».

Лирическое возбуждение, овладевшее Толстым, искало себе выхода, чувства и мысли, накопившиеся в его душе под влиянием впечатлений, пережитых им за время его заграничных скитаний, требовали себе выражения и оформления, — и вот случайная встреча с бродячим певцом на набережной перед Швейцергофом дает ему необходимый внешний толчок для творчества и вместе с тем становится сама тем ядром, вокруг которого кристаллизуются все эти душевные переживания молодого автора. Творческий процесс на этот раз протекал у Толстого необыкновенно стремительно. Уже 9 июля, т. е. через день после пережитого эпизода, Толстой записывает в своем Дневнике: «Писал Люцерн». Интересно отметить, что первоначально этот рассказ был задуман в форме письма, причем воображаемым адресатом его в глазах Толстого был Вас. Петр. Боткин, с которым Толстой в эту эпоху жизни был особенно близок и литературному вкусу которого он наиболее доверял. В тот же день, когда был начат «Люцерн», т. е. 9 июля, Толстой писал Боткину: «Я занят ужасно, работа — бесплодная или нет, не знаю — кипит; но не могу удержаться, чтобы не сообщить вам хоть части того, что бы хотелось переговорить с вами. Во-первых, я говорил уже вам, что многое за границей так ново и странно поразило меня, что я набрасывал кое-что с тем, чтобы быть в состоянии возобновить это на свободе. Ежели вы мне посоветуете это сделать, то позвольте писать это в письмах к вам. Вы знаете мое убеждение в необходимости воображаемого читателя. Вы мой любимый воображаемый читатель. Писать вам мне так же легко, как думать; я знаю, что всякая моя мысль, всякое мое впечатление воспринимается вами чище, яснее и выше, чем оно выражено мною. — Я знаю, что условия писателя другие, да Бог с ними — я не писатель. Мне только одного хочется, когда я пишу, чтоб другой человек, и близкий мне по сердцу человек, порадовался бы тому, чему я радуюсь, позлился бы тому, что меня злит, или поплакал бы теми же слезами, которыми я плачу. Я не знаю потребности сказать что-нибудь всему миру, но знаю боль одинокого наслаждения плача [?] страдания. Как образчик будущих писем посылаю вам это от 7 из Люцерна.

Письмо не это, а другое, которое еще не готово нынче».

Работа над «Люцерном» продолжалась в течение следующих двух дней. 10 июля Толстой записывает в своем Дневнике: «Здоров, в 8 выкупался, писал Люцерна порядочно до обеда»; 11 июля: «Встал в 7, выкупался. Дописал до обеда Люцерн. Хорошо. Надо быть смелым, а то ничего не скажешь кроме грациозного, а мне много нужно сказать нового и дельного».

Таким образом весь рассказ был написан в три дня, причем по окончании своей работы автор остался ею доволен, что далеко не всегда случалось с Толстым. Затем происходит перерыв в несколько дней, которые Толстой провел в поездках по окрестностям Люцерна; но, по возвращении в этот город 15 июля, он снова обращается к своему рассказу, занявшись его переработкой и отделкой: «Писал утро. Трудная работа писать. Не ленился, а в целый день переделал 5 листочков, которые еще надо переделать». 16 июля он снова записывает: «...После обеда написал сколько мог, несмотря на жару». На следующий день: «Дождь. Славно спал. Выкупался и писал целый день. Написал 3/ 4Люцерна. Diffus».[303] Наконец на следующий день, 18 июля переработка рассказа была закончена, и обрадованный автор поспешил поделиться новым произведением своего пера с проживавшими в это время в Люцерне двоюродными тетками, гр. А. А. и Е. А. Толстыми. В записи Дневника зa этот день говорится: «Едва почти успел дописать с 7 до 1/ 211. Побежал к ним...[304] Вечером славная иллюминация и музыка на озере. Прочел им Люцерн». Об этом чтении некоторые сведения сообщает в своих воспоминаниях о Толстом А. А. Толстая: «После нескольких дней странствования по горам и по долам, мы, наконец, очутились в Люцерне, и тут нежданно-негаданно опять явился Лев, как будто вырос из земли. Он прибыл в Люцерн двумя днями ранее нас и уже успел пройти через целую драму, рассказ о которой появился после в печати, под заглавием: «Записки князя Нехлюдова». Лев был страшно возбужден и пылал негодованием. — Вот что мы узнали от него и что случилось накануне. Какой-то бродячий музыкант играл очень долго под балконом Швейцергофа, на котором расположилось весьма порядочное общество. Все слушали артиста с удовольствием; но когда он поднял шляпу для получения награды, — никто не бросил ему ни единого су; факт, конечно, некрасивый, но которому Лев Николаевич придал чуть ли не преступные размеры. Чтобы отомстить расфранченной публике, он на ее глазах схватил музыканта под руку, посадил его с собою за стол и приказал подать ужин с шампанским. Едва ли публика, да и сам бедный музыкант, поняли всю иронию этого действия. В этой черте проявился зараз писатель и человек. — Впечатления его были до того сильны, что они невольно прививались и другим. Даже дети[305] живо заинтересовались этим приключением». (Переписка Л. Н. Толстого с гр. А. А. Толстой. Спб., 1911, стр. 11.)

21 июля Толстой снова писал Боткину, сообщая об окончании своей работы над «Люцерном». — «Главное содержание моего письма, которое вы не разобрали, было следующее. Меня в Люцерне сильно поразило одно обстоятельство, которое я почувствовал потребность выразить на бумаге. А так как в мое путешествие у меня много было таких обстоятельств, слегка записанных мною, то мне и пришла мысль восстановить их все в форме писем к вам, на что я и просил вашего согласия и совета. Люцернское же впечатление я тотчас же стал писать. Из него вышла чуть не статья, которую я кончил, которой почти доволен и желал бы прочесть вам, но видно не судьба. Покажу Тург[еневу] и ежели он апробует,[306] то пошлю Панаеву». (Толстой. «Памятники творчества и жизни». Вып. 4. М., 1923, стр. 37.)

Однако, повидимому, Толстой не исполнил своего намерения и не познакомил со своим новым рассказом, до его напечатания, ни Боткина, ни Тургенева: по крайней мере в их переписке не сохранилось об этом никаких следов. Зато, возвратившись из своего заграничного путешествия в Петербург 11 августа (30 июля ст. ст.) он поспешил познакомить с ним редакцию «Современника». 1 августа (ст. ст.) он записал в своем Дневнике: «Прочел им Люцерн. Подействовало на них». Кто именно из членов редакции «Современника» присутствовал на этом чтении, помимо Некрасова, мы не знаем, но во всяком случае, после прочтения рассказа, Некрасов поспешил сдать его для набора в типографию и уже в следующей, сентябрьской книжке «Современника» (цензурное разрешение 31 августа 1857 г.) «Люцерн» был напечатан, за подписью: Граф Л. Н. Толстой.

В позднейших изданиях текст рассказа перепечатывался без каких-либо изменений, не считая некоторых незначительных отступлений в орфографии и пунктуации. В настоящем издании «Люцерн» печатается по тексту «Современника» (1857 г., № 9, стр. 5—28); однако мы сочли необходимым внести в него следующие отступления, заимствованные из авторитетных изданий 1873 и 1886 гг., а также некоторые, очень немногие, конъектуры, в тех случаях, когда это вызывалось требованиями логической или грамматической связи:

Поделиться с друзьями: