Том 5. Публицистика. Письма
Шрифт:
Пленительная лесистая дорога из Тойлы в Иеве влекла его к себе, и часто, в полном одиночестве, он бродил по ней:
Что может быть лучше дороги лесной В полуденной, нежно-спасающей мгле! Свой дух притаился здесь в каждом стволе.И, созерцая природу, мыслил:
Здесь учиться людям надо, как любить и петь.Петь, как птичка, потому что —
Сила звонкой песни сотрясает тело птички, Потому что песня — чарованье переклички, В трепетаньиТем людям учиться надо у птички, у одного из которых спросил:
Чем же ты живешь?Возвращался он с прогулки поздно, когда уж
Огонек в лесной избушке За деревьями мелькнул.И —
Долина пьет полночный холод Тоской синеющих высот.Иногда он взывал к полю и небу:
Земли смарагдовые блюда И неба голубые чаши, Раскройте обаянья ваши.Он умел ценить жизнь:
Тревожный праздник новоселья Пусть нам дарует каждый день.И укорял, жизнью не умевших пользоваться:
Рая не знаем, сгорая: Радость не наша игра…А радость всегда вокруг нас. Разве же, например, не радость, когда —
Луна взошла, и дол вздохнул, Молитвой рос в шатре тяжелом…В этот час —
…Сад расцвел Дыханьем сладким матиол.Но больше всего радовала и утешала утомленного, плохо оцененного сородичами Федора Кузмича его, Данту подобная, великая любовь к Анастасии Николаевне:
В моем бессилии люби меня. Один нам путь, и жизнь одна и та же. Мое безумство манны райской слаже. Отвергнут я, но ты люби меня.И —
Здесь верный наш союз несокрушимо вечен. Он выше суетных, земных, всегдашних дел. Ты только для меня. Торжественно намечен В веках наш яркий путь, и светел наш удел.Так коротал в Тойле поэт свои дни:
Коротаю дни я как-нибудь…И не клял скромной жизни, малым довольный:
Жизнь влача печальную, Вовсе не тужу. У окошка вечером Тихо посижу, Проходящим девушкам Сказку расскажу.Сказку своей счастливой в любви, но не в славе жизни… Бедные девушки рыбачьей деревушки, все поголовно владеющие русским языком! Вы и не знали, в чудесной застенчивости своей, какой радости и чести вы лишились — послушать сказку из безгрешных, даже во всех человеческих грехах своих, уст поэта!
Я задумываюсь. Мне глубоко грустно. Перечитанные стихи говорят о жизни, к которой сам я был близко причастен. Она не вернется, милая. Анастасия Николаевна и Федор Кузмич умерли. Они уже умерли. Их нет на земле. Но дача, где они жили, стоит на том же месте, но вместо поэта живет в ней… урядник. Такова ирония
жизни. Почти ежедневно по вечерам, проходя мимо, всегда вспоминаю незаменимых людей. Так вот и кажется, что с балкона послышится ее голос:— Не мешало бы чего-нибудь подкушать, Малим, как вы думаете?
И егоответ:
— Пожалуй, Малим, — я слегка проголодался.
— Ну вот и отлично. Елена, давайте ужинать.
Страшно шикарно, страшно шикарно, — слышится мне ее смех…
1927
Тойла
Умер в декабре
(Памяти Ф. Сологуба)
Во вчерашних газетах («Сегодня» от 5 декабря) было помещено срочное сообщение из Петербурга о серьезной болезни Федора Сологуба.
Я сказал жене:
— Декабрьская его болезнь опаснее весенней. Она может оказаться смертельной. Ты помнишь его триолет, написанный 4 ноября 1913 г. в Петербурге? — И достав с книжной полки «Очарования земли», я прочел:
Каждый год я болен в декабре. Не умею я без солнца жить. Я устал бессонно ворожить. И склоняюсь к смерти в декабре,— Зрелый колос, в демонской игре Дерзко брошенный среди межи. Тьма меня погубит в декабре. В декабре я перестану жить.В сегодняшних газетах (от 6 декабря) уже значится:
Сологуб умер 5 декабря.
И он, и я — мы были оба правы… И не первый раз за эти четырнадцать лет я вспомнил эти стихи: каждый раз, когда я перечитывал — а это случалось часто — «Очарования земли», меня жутко тревожило его пророчество.
Итак, Сологуба, самого близкого мне после Фофанова из своих современников, я больше никогда не увижу. По крайней мере — «здесь, у вас на земле…» То, чего я так боялся и вседневно ожидал, свершилось. Недаром еще в 1919 г. я спрашивал себя в своем «Менестреле»:
…Ужель я больше не увижу Родного Федор Кузмича? Лицо порывно не приближу К его лицу, любовь шепча? Тогда к чему ж моя надежда На встречу после тяжких лет? Истлей, последняя одежда! Ты, ветер, замети мой след! В России тысячи знакомых, Но мало близких. Тем больней, Когда они погибли в громах И молниях проклятых дней…Никогда не увижу, — ничего не узнаю. И мог бы однажды узнать кое-что, да, видимо, не в судьбе моей было узнать.
Дело в том, что осенью 1921 г. эстонский поэт Генрик Виснапу вез мне из Петербурга письмо от Сологуба, но на границе письмо это конфисковали, — и что было в нем? Звал ли Федор Кузмич меня в Россию, мечтал ли сам из нее выбраться — вечный мрак, и жуть в этом мраке. И уж это до последнего часа моего. А письмо его было ответом на мое, через того же Виснапу переданное, в котором я звал его к себе, предлагая хлопотать о визе. Я знал, как он любит меня: «Милому Игорю Васильевичу Северянину неизменно всем сердцем любящий Его в прошлом, настоящем и будущем Федор Сологуб. 27 июня 1913 г.» — гласит автограф на «Жемчужных светилах». Я знал, как он любит Тойлу, где провел два лета перед самой войной и где даже домик приобрести намеревался. Я знал, какого высокого мнения был он вообще об эстонцах — мирных, трудолюбивых, врожденно-интеллигентных. Я знал, сколько очаровательных стихов воспринял он в Тойле. И, наконец, знал я, что лучше всего, всего вернее может отдохнуть он, усталый, именно в нашей приморской прекрасной деревушке, где он был так полно, так насыщенно счастлив когда-то с Анаст<асией>