Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 5. Рассказы 1860 ? 1880 гг.
Шрифт:

Моралист извлек бы отсюда тему для длинной проповеди о безнравственности, педагог — о воспитании, социолог — о последствиях существующаго распределения богатств. Я сам мог бы сказать кое-что о моих родителях, которые, впрочем, ничем не были хуже людей своего положения и состояния, а еще больше о челяди, которая раболепствовала передо мною еще тогда, когда я сидел на высоком стуле, об уроках аббата Ривьера и сэра Джона Уайта, над которыми я издевался тогда, когда меня считали гениальным ребенком. Все это — вещи самыя простыя, а некоторыя из них я не буду критиковать даже и перед смертью. Итак, passons!

Я скажу только одно, что на двадцать втором году от рождения я остался самодержавным владыкой миллионнаго состояния и самого себя, дошедши же до тридцати трех утратил три четверти наследства, а через несколько недель утрачу и самого себя. И то сказать, нет на земле той тонкой вещи, которой бы

я не отведал в течение этих одиннадцати лет, такого сорта женской красоты, который не побывал бы в моих объятиях в количестве, по крайней мере, хоть одного экземпляра, такой особенности, какой бы я не видал, такого интереснаго места, котораго бы я не навестил в погоне за новыми впечатлениями, такой ласки, наслаждения, такого безумия и упоения, которых не коснулся хотя бы краем своих уст. Все это собственно составляло те девяносто девять сотых моего существа и моей жизни, о которых я больше уже не скажу ни слова. И сам вспоминать, и вашему светлому суду я буду показывать только одну сотую, ту маленькую сотую, которая была так не похожа на девяносто девять, как будто она мне вовсе и не принадлежала.

Но теперь я должен отдохнуть минуту. Прикажите опустить оконныя занавески. В сером свете легче отдыхает мозг, сквозь который уже прошло два зловещих укола. Может быть, вы снова дадите мне немного морфия, доктор? У своей кормилицы, когда меня мучил голод, я не так покорно просил груди, как теперь прошу у вас каплю этого райскаго наркотика! Кормилицу, наоборот, я от нетерпения царапал по лицу так, что однажды чуть не выцарапал у нея глаз… Diable, если вы еще долго будете возиться с вашим инструментом, то я пожелаю и с вами сделать то же, что с кормилицей. Жаль, что нельзя…

IV

В голове моей, когда-то такой гордой, веселой и, как говорили, красивой, а теперь такой постаревшей, изможденной и бедной, от времени до времени порывается нить мыслей, и я уже не знаю, с чего мне начать. Ну, все равно! Пусть началом послужит то обстоятельство, которое случилось в начале моей блестящей и достохвальной карьеры. Я говорю: обстоятельство, и знайте, доктор, что моя одна сотая очень редко давала мне знать о себе без какого-нибудь внешняго побуждения. Это свидетельствует о ея слабости, конечно. Но, взамен этого, иногда самой ничтожной мелочи было достаточно для того, чтоб вызвать ее наружу, что, в свою очередь, доказывает ея твердость и скрытую силу. Обстоятельство же, которое теперь пришло мне на память, было следующее.

Кажется, мне не было еще двадцати пяти лет, а я уже три года прожил за границей, а с родиной сохранял связи постольку, посколько мои управляющие и поверенные присылали оттуда деньги. Большую часть этого времени я провел в Вене, потому что, во-первых, всегда питал слабость к этому городу, а во-вторых, в то время безумно был влюблен в одну прекрасную итальянку. Это была женщина одинаковаго со мною общественнаго положения, может быть, даже и высшаго, благодаря высокому дипломатическому рангу своего мужа, а мои таинственныя сношения с нею доставляли мне много острых и небезопасных наслаждений. Очевидно, это придавало им много обаяния и делало наши отношения прочными. У меня не было времени соскучиться, потому что я никогда не успевал насладиться, как следует.

Я видел ее редко и на короткое время, а в промежутках наслаждался спортом, картами, обществом приятелей, иногда даже и приятельниц… не важных… Ни моя любовь не мешала им, ни они ей. Все это было еще довольно ново для меня и необычайно меня занимало. Лошади у меня были настолько великолепны, что обращали на себя всеобщее внимание, повар образцовый, приятели остроумные, приятельницы сменялись часто, с любовницей я проводил короткия, но блаженныя минуты. Меня очень удивил бы тот, кто сказал, что мне чего-нибудь недостает до полнаго счастья. Я был молод и переживал медовые месяцы своей профессии. В ваших глазах, педант, я читаю вопрос: что это была за профессия? Ах, сжальтесь и уже сами дайте ей название! Ведь вы знаете, чему я отдавался. Я вам говорю только о моем тогдашнем полном удовлетворении, которое, однако, неожиданно, хотя и не надолго, было нарушено.

Это было так: однажды вечером я вышел из театральной залы с таким чувством, как будто выходил из горячей бани. Я чувствовал жар в голове и в груди. Играли пьесу Шекспира, котораго я любил страстно и которому за производимое им впечатление прощал даже то, что считал грехом, превышающим отцеубийство, — грубость. Я пошел в театр только для того, чтобы посмотреть на мою итальянку, царящую в ложе бельэтажа во всем блеске своих бриллиантов и великолепии обнаженных плеч. Но я не долго смотрел на нее. В этот вечер она была окружена черезчур густою толпой и черезчур мило кокетничала; меня охватила

не то злоба, не то ревность, и я подумал, что, как бы то ни было, но Шекспир стоит дороже этой велико-светской кокетки. Я вышел из театра взволнованный судьбою Кориолана и в первый раз в жизни недовольный своею судьбой. Недовольство это представлялось в совершенно неясной форме, и я обвинял в этом свою любовницу. Она сегодня решительно не понравилась мне со своими преувеличенно любезными улыбками и огненными взглядами, которыми одаряла толпу окружающих ее дураков. При выходе товарищи тащили меня на ужин и на баккара, — я в то время страстно любил эту игру, — но у меня не было охоты, я отказался и, оставшись один, пошел без цели по тротуару ярко освещенной, шумной улицы. Вдруг я почувствовал вокруг себя что-то мягкое и необыкновенно умиротворяющее то раздражение, которое овладело мною, и это было тем удивительней, что подобное чувство я испытывал в первый раз, точно будто дуновение свежаго ветра обвеяло мой горящий лоб. Тогда я заметил, что, сам того не сознавая, зашел на одну из улиц старой Вены, с обеих сторон обнесенную высокими стенами домов и спускающуюся к Дунаю. В эту пору городское движение здесь затихало совершенно; изредка разбросанные фонари, в соединении с ярко горящими звездами, давали приятный, мягкий полусвет. Из грохота и шума я вступил в тишину, из ослепительнаго света в полумрак и в первый раз почувствовал их сладость. Я пробудился из задумчивости, в которой несчастный Кориолан и изменчивая итальянка сплетались непонятным для меня образом и раздражали меня. Почти безсознательно я начал переводить глазами по фасадам каменных домов и их темным окнам.

Жители этой части города рано ложатся спать, а теперь было уже сильно за полночь. Нет ничего страннаго, что окна были все темны и что лишь после долгой прогулки я нашел два бледных огонька, светящихся на верхнем этаже одного из домов. Они светились очень высоко, на пятом или шестом этаже и, вследствие оптическаго обмана, сливались с узкой полоской звезднаго неба, просвечивающей меж двумя кровлями. И вдруг я почувствовал огромное влечение к этим огонькам и еще большее любопытство. Кто там, за этими окнами, живет и чувствует?… Нужно ли мне было знать это? Конечно, нет, но меня вдруг потянуло к этому так страстно, как иногда тянуло к баккара, к шампанскому или к любовнице.

Чистейшая фантазия! но я черезчур уже привык удовлетворять каждую свою фантазию и без малейшей тени колебания позвонил в ворота дома. Это была выходка из того сорта выходок, которыя мне нравились больше всего. Впрочем, в сравнении с другими, на которыя я отваживался каждую минуту, эта была такого невиннаго свойства, что о ней не стоило бы и упоминать.

Вы знаете любезность венцев и несравненное красноречие манеры… Я скоро очутился на лестнице и, несмотря на то, что она становилась все круче и темнее, мчался так шибко, как будто в конце ея меня ожидал рай Магомета. Что касается квартиры, в которую я хотел проникнуть, то ошибиться я не мог, — расположение узких каменных домов стараго центра Вены мне было хорошо известно. При помощи зажженной спички я увидал старинную, тяжелую, низенькую, единственную дверь и слегка постучал в нее.

— Herein! — тотчас же ответил мне голос изнутри.

Я вошел. Доктор, поверите ли вы, что я сделал это без малейшей тени колебания, конфузливости или робости, напротив — с чрезвычайно приятным и веселым чувством, как будто совершал что-то необыкновенное и любопытное. С моих невольно улыбающихся губ готовы уже были слететь слова, конечно, немецкия: «Милостивый государь иди милостивая государыня! я великий шалопай и больше ничего, но заинтересовался огнем, светящимся в вашей квартире, и пришел посмотреть, кто и как живет в ней. Я вас не задушу и не обокраду, хотя точно вор вхожу ночью к незнакомым людям; я только удовлетворил свое любопытство, затем желаю вам доброй ночи и мирно ухожу отсюда!»

Вот что хотел сказать я, но не сказал и, переступив порог, точно Лотова жена, от изумления превратился в соляной столб. Я увидел знакомое лицо человека, которого видал в своем детстве и котораго узнал потому, что таких, как он на свете немного.

Немецкое herein, которое я услыхал сквозь дверь, отскакивало от этого лица, как резиновый мячик от пода, потому что это лицо было насквозь наше — польское: открытое, добродушное со следами врожденной, хотя давно минувшей, веселости, с высоким, морщинистым лбом, с глубоко сидящими голубыми глазами, с выдающимися губами, над которыми торчали короткие, жесткие русые усы с сединою. Одним словом, лицо веселаго человека, который перенес много страданий, почтеннаго землепашца, возмужавшего в воинском ремесле. Теперь он занимался совсем другим ремеслом: худой, плечистый, во фланелевой блузе, он сидел на низенькой табуретке и пришивал дратвой подошву к старому сапогу.

Поделиться с друзьями: