Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 5. Рассказы 1860 ? 1880 гг.
Шрифт:

Спустя четверть часа мы находились на картинной выставке. Та картина, к которой меня влек мой деспотический друг, была рисована не французом, но все-таки занимала почетное и отдельное место.

— А, ты знаешь? видел? Тем лучше; тебе легче будет понять то, чего я никогда не понимал… Я, смеющийся, веселый, разсеянным взглядом охватил большое полотно и мысленно начал обдумывать, как я буду критиковать эту картину и злить ея горячих поклонников. Но не прошло и минуты, как со мной случилось что-то странное. Словно какое-то дуновение сразу угасило свечку моего веселья.

Какой он бледный, прямой и спокойный! В черном платье, с этим бледным, спокойным лицом, он стоить перед своими судьями, и нет в нем ни самохвальства, ни тревоги, ни гордости, ни покорности, — одна

только сила веры и готовность пойти за нее на все. Вещь совершенно понятная, потому что он думает не о себе, но о том, чтоб лучезарным столпом предстало перед его глазами и огнем любви запылало в его сердце. Такой спокойный, — он, вместе с тем, точно весь соткан из огня; такой простой, — он поражает величием борьбы на жизнь и на смерть.

Я очень неясно и очень неточно знал его историю, знал, что он покончил на костре. Как! и даже предвидя этот ужас, он стоить перед теми, которые этот ужас готовят для него, стоит не разгневанный, не устрашенный, и говорить с ними без крика, без угроз и без мольбы о пощаде? Ноги у него не подкашиваются, голос в груди не замирает? Правда, он бледен, но святою бледностью сосредоточеннаго жара истины и милосердной жажды одарить человечество милостыней правды.

Гений художника и мое собственное воображение придали ему такую пластичность, что с минуту я испытывал впечатление, как будто гляжу на живого человека. И тогда в моей мысли возник вопрос: а как он будет гореть? И точно так же ясно, как его самого, я увидел под его стопами костер, охваченный морем огня, который выделял из себя сотни огненных змей и клубы дыма. А в клубах дыма он стоял такой же бледный, прямой и спокойный в черном платье, а огненныя змеи извивались у его ног.

Все это я увидел так ясно и почувствовал настолько ощутительно, что закрыл лицо руками и, кажется, даже вскрикнул. По крайней мере те, которые, полусмеясь, полуиспуганно, отрывали руки от моего лица, то есть Роза и мой друг художник, утверждали, что я вскрикнул.

Тогда я в первый раз перевел свой взгляд с картины на Розу. Фу! как противна мне показалась эта самка рядом с этим человеком! Решительно, я пресытился ею. Для чего же при ея помощи, а отчасти и по ея поводу, я, час тому назад, устроил такую выходку? Как это было глупо, мелко и скверно! Довольно с меня всего этого.

Роза скучала и тащила меня на какое-то гулянье. Я был в состоянии сказать ей только, чтоб она садилась в экипаж и ехала, куда ей будет угодно, а что я возвращусь домой.

Но вместо того, чтоб возвратиться домой, я отправился к Ашету и приказал немедленно припасти мне все, решительно все, что у него есть о Гусе… Когда, почти одновременно с моим приходом, мне принесли огромную пачку книг, то я, разрывая упаковку, кричал своему слуге: «Не впускать сюда ни одной собаки!» Слуга, посвященный во все мои дела, таинственно спросил: «Даже и m-lle Розу?» — «О, эту меньше, чем кого бы то ни было!»

Не думайте, чтоб я в первый раз встречался с такой большой пачкой книг. И еще раньше я уже несколько раз испытывал приступы жажды знания и зачитывался по ночам не одними скабрёзными и порнографическими романами. Случалось это не частой продолжалось не долго, поэтому я и употребляю выражение: «приступы». Но этот длился дольше, чем предыдущие, и оставил на мне особые следы.

В героя лихорадочно поглощаемых мною книжек я влюбился более страстно, чем когда-либо влюблялся в какую-нибудь женщину. Одна встреча с начертанием его имени производила на меня впечатление электрическаго удара. В течение целых дней я на мельчайшие атомы разбирал его жизнь и душу, и при этом меня по временам охватывала такая экзальтация, что я чувствовал и себя готовым и способным сделать то, что сделал он, хотя не имел ни малейшаго представления, зачем, для чего и каким образом это могло бы произойти. Вот эта-то неуверенность собственно и приводила меня в отчаяние. Я испытывал такое чувство, как будто я в обеих руках держал какое-то огромное и совершенное нечто; при этот мною овладевала невыразимая скука.

Я видел себя в образе ребенка, пускающего мыльные пузыри и забавляющегося ими, покуда они не лопнут, а потом

пускающаго другие и так далее, и так далее, от рождения до самой смерти, да и чтобы другое…

Когда я один раз подумал, что если как-нибудь иначе… то расхохотался и назвал себя идиотом. Не записаться ли мне учеником в какую-нибудь школу или не начать ли пахать ниву моих предков? Может быть, поступить в монахи? Это последнее, по самой своей оригинальности, понравилось мне больше всего, но тут я не видал никакой цели. Вместо кутежей — праздность, вместо страсбургскаго пирога — кусок скверно зажареннаго мяса. Не стоит хлопот.

Если б я в то время услыхал бы о каком учителе над учителями, ходящем по свету и набирающем себе учеников, то пал бы к его ногам. Не улыбайтесь, доктор, — вспомните Магдалину… Мне не перед кем было преклоняться, не за кем было идти, а сам я не мог отважиться ни на один самостоятельный шаг. После двухнедельнаго смятенея и внутреннего разлада, я на все махнул рукой, приказал уложить свои вещи и поехал в Египет, с которым еще не был знаком. Меня очень интересовало это путешествие, жаль только, что я внес в него смутное, затаенное чувство сознания своего глубокаго несчастия.

VI

Когда я, три года тому назад, возвратился в свои имения с намерением пробыть в них (в первый раз) несколько месяцев и с надеждой устроить дела, которыя приходили все в больший упадок, то почувствовал себя, — и совершенно ясно, — несчастным. Пустота жизни очень чувствительным и досадным образом начала сливаться с пустотою кармана, и это в одинаковой степени удручало меня. Кроме того, вначале меня мучила та болезнь, которая теперь приходит к концу, и к концу приводить меня самого, а перспектива прожить несколько месяцев в пустыне, как вы это легко можете представить, нимало не исправляла расположения моего духа.

Что делать здесь? Чем жить и чем заслужить самого себя так, чтобы самого себя не чувствовать? Сначала у меня было намерение взять с собою сюда кого-нибудь из тех, кого я больше любил там, но когда я начал выбирать, то пришел к заключению, что все они были мне близки и очень приятны в куче, а в отдельности каждый представлялся таким далеким и скучным, что его присутствие причинило бы большие неприятности и вовлекло бы в большие расходы, чем доставило бы удовольствия. А здесь я не знал никого, ни близких, ни дальних соседей и не чувствовал ни малейшей охоты свести с ними знакомство. Я не был в состоянии взяться ни за что, ни за чтение, ни за работу, вообще, ни за что, существующее под солнцем. Повар у меня, как всегда, был превосходный, но аппетит слабый, лошади в моей конюшне были хорошия, даже очень хорошия, но их некому было показывать; хорошенькия девчонки, дочери моих служащих, то и дело сновали по двору и по саду. Сначала я было обратил на них внимание, но тотчас же заметил, что хотя платья на них надеты модныя, зато почти в трауре, и эта дисгармония отвратила меня от них окончательно.

Как великолепную иллюстрацию к этой главе моей жизни, я видел перед собою безконечные разговоры и совещания с управляющими, уполномоченными, с добрыми родственниками, которые обещали то ли советами, то ли деньгами приити ко мне на помощь, наконец, с кредиторами, которые на первое время, вероятно, щадя мою историческую фамилию, оставили меня в покое под дедовской кровлей, но потом, — я это ясно предчувствовал, — должны были слететься на эту кровлю, как коршуны на падаль…

Как же я мог при этой обстановке не чувствовать себя несчастным? Я валялся в постели до полудня, потом блуждал по заброшенному и пустому дому, брал в руки какую-нибудь книжку и бросал ее, курил сигары до тех пор, пока не прокоптился в их дыме. Но чаще всего я лежал на диване, с лицом, обращенным к потолку, и с руками закинутыми за голову, в которой складывалось единственное, но необыкновенно могущественное желание, чтобы мне можно было впасть в безчувственность и неподвижность индийскаго факира, чтоб в моем рту и в носу гнездились пчелы. При таком условии я был бы полезен хоть какому-нибудь существу, а сам перестал бы чувствовать тяжесть собственной персоны и ея неслыханнаго несчастия.

Поделиться с друзьями: