Том 5. Рассказы 1860 ? 1880 гг.
Шрифт:
V
Два дня я уже не разговаривал с вами ни о чем, кроме моих недугов, с которыми вы так искусно справляетесь. А вы, действительно, чувствуете себя счастливым, по крайней мере довольным, когда уменьшаете человеческие страдания, а порою, случайно, и совсем побеждаете их? Да? Ну, конечно! Отчего я не учился медицине? Я был бы теперь, как и вы, здоров и самое меньшее — доволен. Но все это пропало, значить и разговаривать об этом нечего. Я раньше, вы позже, — оба мы кончим одинаково.
Не от чего приходить в отчаяние: все — суета сует. А о том, что все — суета сует, я подумал в первый раз спустя два года после разсказанной мною истории и тотчас же после выходки, которую я устроил с моею достойнейшею и, как я отлично знаю, богатейшею тетушкой, после выходки, от которой весь Париж хохотал до слез.
Проболтавшись летом в Ницце и Монте-Карло, зиму я проводил в Париже, потому что, кроме
Что вы говорите? Вы спрашиваете о той, об итальянке? Неужели и я был бы таким же наивным, если б изучал медицину? Если так, то радуйтесь, что я не дошел до этого. Итальянка сама по себе, а Роза сама по себе. Та проплыла, эта приплыла… как ласточки, у каждой из которых есть своя весна и своя осень.
Наши дела с Розой тоже уже приближались к осени, и, представившись в ея обществе всему большому свету, я начинал чувствовать себя пресыщенным счастьем и славой, но вдруг в Париж соизволила прибыть моя тетушка. Вы ее немного знаете. Олицетворенное величие, не правда ли? Более близко знакомые с нею знают, что язык у нея злой. Она и говорить так, как ходит: величественного злостно. Хроника света об ея молодости занесла на свои страницы несколько строчек, и тетушка под старость изо всей силы старается стереть их крылом строжайшей добродетели. Вид дюжинный и, при всей своей дюжинности, антипатичный. Впрочем, мы питали друг к другу взаимную антипатию, начало которой лежало, кажется, в том, что если бы не мое появление на свет, то тетушка, при отсутствии наследников в мужской линии, унаследовала бы имущество своего брата, а моего отца.
Вы делаете замечание, что она и без того очень богата, но разве жадность вы считаете исключительною особенностью бедняков? Напротив, напротив: I'appetit vient en mangeant, а долговременная поддержка на поверхности земли такого величия, как моя тетушка, влечет за собой не меньшия издержки, чем кратковременное существование такого ветрогона, как я.
В то время, о котором я говорю, мы были более далеки друг от друга, чем когда бы то ни было. Она, при упоминании обо мне, разражалась негодующими воплями, я высмеивал ее. Она, доводя позор моего поведения до наивысшей степени и прикрашивая его множеством искусно скомпанованных добавлений, поссорила меня с некоторыми родственниками, мнением которых я дорожил; а я, лишенный таланта интриги, не мог отплатить ей тем же. Я изобрел другой способ, который более приходился мне по силам. Все это находится в совершенной противоположности с патриархальными понятиями и обычаями, но чего же вы хотите? Когда на одной стороне стоит сожаление о выскользнувшем из рук больном состоянии, а с другой — ничем не ограничиваемое своевольство, всякая патриархальность должна разсыпаться в прах. Да, наконец, и в самыя патриархальныя времена Сара грызлась с Авраамом, а Иаков обманывал Исава. Так все идет на свете. Я же, узнавши о высочайшем прибытии моей тетушки в Париж, употребил все свои силы на то, чтобы разузнать о всех ея привычках, о том, как она проводить свои драгоценные дни. Когда мне сообщили, что временно, пока ея пребывание в Париже не будет обставлено как следует, она кушает в таком-то и таком-то ресторане, за таким-то табль-д'отом, я подпрыгнул от радости и с быстротою молнии помчался к Розе. «Одевайся! — крикнул я, — да скорей! скорей! Надень на себя все, что только есть vlan, chic и che-che!». А ей это только и нужно! Белое платье, накрест затканное красными полосками, чудовищная шляпа, нацепленная на волосы, еще более чудовищно причесанные, ножки, выглядывающая из-под платья больше, чем нужно, в руках хлыст, — одним словом, все, что только может быть совершеннаго vlan и che-che! Я даже обомлел, — настолько это было яркое олицетворение полусвета.
В то время у меня был экипажик, конструкцию котораго я придумал сам, стараясь насколько возможно более сделать его похожим на аиста. Он был так курьезен, что когда я ехал в нем, множество людей останавливались и со смехом указывали на него пальцами. И теперь мы с Розой засели в наш экипажик; она править, грум за нами. Мы подъезжаем к указанному нам ресторану, но прежде, чем вошли в залу, люди, сидящие у окна, закричала: «аист! аист!» — а моя фамилия и имя Розы хвалебным шумом наполнили высокую комнату. Входим. Я веду Розу под руку, а сам глазами отыскиваю тетку. Рядом с ней сидит муж, а напротив, совсем напротив, два свободных места, заранее откупленных мною. В
зале человек триста и все из тех, которым отлично известны характеры, отношения и высокия дела нашего света. Отсюда — всеобщее любопытство и внимание, обращенное то на ту пару, то на другую.Веселая Роза шествует со мной рядом таким шагом, как будто вот-вот выскочит на середину и проделает несколько антраша, а я, проведя ее через всю залу, останавливаюсь перед теткой. С низким поклоном я сначала заявляю о своем восторге по поводу ея прибытия в Париж, осведомляюсь об ея драгоценном здоровый, а потом, указывая на мою спутницу (которая в это время от нетерпения и радости бичует хлыстом свою юбку), заявляю, что имею честь представить ей m-lle Розу Ворьен, артистку театра Galete, красу Парижа и первую звезду теперешняго хореографическаго искусства.
Понятно, что все это я говорю с выражением высочайшего уважения и по-французски. Во-первых, тетка моя другого языка не употребляет; во-вторых, я хочу, чтобы меня все поняли. Пользуясь же остолбенением той, к которой я обращаюсь, я добавляю несколько кратких, но совершенно серьезных слов о высоком значении, которое имеет для нашей цивилизации вышеупомянутое искусство, о том, что даже у древних оно пользовалось большим почетом и уважением, наконец о том, что собственно m-lle Роза Ворьен довела это искусство до совершенства и сумела завоевать поклонение всего цивилизованнаго мира.
Все это я говорю с таким глубоким убеждением и такою добродушною болтливостью, что и в каждаго из моих слушателей вселяю убеждение, что за правоту своих слов готов пожертвовать жизнью. Кончивши, я снова отвешиваю почтительный поклон, Роза делает глубокий книксен и, возвратившись на свои места, мы садимся так, что Роза чрез узкий стол смотрит прямо в глаза тетушке, а я ея супругу.
Какой в это время был вид моей тетки, я описывать не буду, потому что словами не сумею изобразить ея лица, покрасневшаго вплоть до подвитых волос, ея вытаращенных и горящих злобою глаз и колебания черных кружев, украшающих ея грудь. Если бы на месте ея супруга находился бы кто-нибудь другой, то он вышел бы с честью из этого дела и вызвал бы меня на дуэль, но он старательно избегал моего взгляда и предпочитал обратиться в глыбу льда, чем в пылающий вулкан. А тетушке что было делать? Встать из-за стола и уйти, — это значить прибавить еще один тон в скандалу, который и так становился огромным. Она поняла это, осталась и испытала удовольствие просидеть целый длинный обед с той миленькой особой, которая, проницательно вникая в мои планы, так болтала, что я же должен был унимать ее, потому что ея болтовня начинала уже нарушать требования моего вкуса.
Каким громким эхо все это прокатилось по Парижу, я не буду вспоминать, — я скажу только одно, что, покидая ресторан, я чувствовал себя на седьмом небе. Это никого не должно удивлять, во-первых, потому, что месть — чувство сладкое, а во-вторых, я совершил смелый и оригинальный подвиг и, без фальшивой скромности, должен был оценить себя вполне по достоинству.
Что вы говорите, доктор? Вы хотите, чтоб я перестал болтать и отдохнул немного? Да ни за что на свете! Воспоминание о дорогой тетушке приводит меня в самое приятное расположение духа. Скоро ея детки заберут оставшиеся после меня крохи моего состояния. Если бы можно было устроить иначе… но, кажется, нельзя. На страже благосостояния аристократических родов стоять законы и да будут они благословенны! Ибо во что же превратился бы мир, еслиб он лишился такого украшения и славы, как, например, я или моя тетушка? Так вот, то, что наступило после описаннаго мною деяния, представляется для меня самого такою загадкой, что я должен говорить об этом, должен, должен… Не мешайте мне! Это последнее пиршество, которое я устраиваю себе из разнообразных блюд моего прошлаго… ах, насколько они были разнообразны!
С сердцем, преисполненным сладости, я вышел из ресторана и собирался вместе с Розой возсесть на аиста, как вдруг кто-то дотронулся до меня и назвал по имени. То был один из людей, которых я больше всего любил в моей жизни, — молодой художник, с большим талантом, отчасти кутила и, вообще, добрый малый. На этот раз он свалился на меня, как ястреб на ласточку, схватил меня за лацканы моего сюртука и, заглушая грохот экипажей, так быстро и торопливо затараторил о какой-то необыкновенной, прелестной и чудной картине, как умеют делать только одни французы.
— Ты еще не видал «Гуса перед судилищем?» Sapristi! Ты варвар, дикарь, злодей, не стоящий меднаго гроша! Ну, влезай в аиста, влезай живее! Поезжай, смотри, удивляйся!
Он в своих мускулистых руках держал уже за лопатки и тряс меня, как грушу.
— Я никогда не влезу в аиста, если ты поломаешь мне кости.
— Ах, правда! Mille pardon! Но этот «Гус перед судилищем..»
Он не замечал даже, что лошадьми править Роза, а не кучер, повелительно крикнул: «Au salon!» — а сам, как скороход, побежал вперед. «Au salon!» — повторила моя спутница.