Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 7. Стихотворения, очерки 1925-1926
Шрифт:

[ 1925]

100% *

Шеры… облигации… доллары… центы… В винницкой глуши тьмутараканясь, так я рисовал, вот так мне представлялся стопроцентный американец. Родила сына одна из жен. Отвернув пеленочный край, акушер демонстрирует: Джон как Джон. Ол райт! Девять фунтов, глаза — пятачки. Ощерив зубовный ряд, отец протер роговые очки: Ол райт! Очень прост воспитанья вопрос, Ползает, лапы марает. Лоб расквасил — ол райт! нос — ол райт! Отец говорит: «Бездельник Джон. Ни цента не заработал, а гуляет!» Мальчишка Джон выходит вон. Ол райт! Техас, Калифорния, Массачузэт. Ходит из края в край. Есть хлеб — ол райт! нет — ол райт! Подрос, поплевывает слюну, Трубчонка горит, не сгорает. «Джон, на пари, пойдешь на луну?» Ол райт! Одну полюбил, назвал дорогой. В азарте играет в рай. Она изменила, ушел к другой. Ол райт! Наследство Джону. Расходов — рой. Миллион растаял от трат. Подсчитал, улыбнулся — найдем второй. Ол райт! Работа. Хозяин — лапчатый гусь — обкрадывает и обирает. Джон намотал на бритый ус. Ол райт! Хозяин выгнал. Ну, что ж! Джон рассчитаться рад. Хозяин за кольт, а Джон за нож. Ол райт! Джон хозяйской пулей сражен. Шепчутся: «Умирает». Джон услыхал, усмехнулся Джон. Ол райт! Гроб. Квадрат прокопали черный. Земля — как по крыше град. Врыли. Могильщик вздохнул облегченно. Ол райт! Этих Джонов нету в Нью-Йорке. Мистер Джон, жена его и кот зажирели, спят в своей квартирной норке, просыпаясь изредка от собственных икот. Я разбезалаберный до крайности, но судьбе не любящий
учтиво кланяться,
я, поэт, и то американистей самого что ни на есть американца.

[ 1925]

Американские русские *

Петров Капланом за пуговицу пойман. Штаны заплатаны, как балканская карта. «Я вам, сэр, назначаю апойнтман. Вы знаете, кажется, мой апартман? Тудой пройдете четыре блока, потом сюдой дадите крен. А если стриткара набита, около можете взять подземный трен. Возьмите с меняньем пересядки тикет и прите спокойно, будто в телеге. Слезете на корнере у дрогс ликет, а мне уж и пинту принес бутлегер. Приходите ровно в севен оклок, — поговорим про новости в городе и проведем по-московски вечерок, — одни свои: жена да бордер. А с джабом завозитесь в течение дня или раздумаете вовсе — тогда обязательно отзвоните меня. Я буду в офисе». «Гуд бай!» — разнеслось окрест и кануло ветру в свист. Мистер Петров пошел на Вест, а мистер Каплан — на Ист. Здесь, извольте видеть, «джаб», а дома «цуп» да «цус». С насыпи язык летит на полном пуске. Скоро только очень образованный француз будет кое-что соображать по-русски. Горланит по этой Америке самой стоязыкий народ-оголтец. Уж если Одесса — Одесса-мама, то Нью-Йорк — Одесса-отец.

[ 1925]

Бруклинский мост *

Издай, Кулидж, радостный клич! На хорошее и мне не жалко слов. От похвал красней, как флага нашего материйка, хоть вы и разъюнайтед стетс оф Америка. Как в церковь идет помешавшийся верующий, как в скит удаляется, строг и прост, — так я в вечерней сереющей мерещи вхожу, смиренный, на Бруклинский мост. Как в город в сломанный прет победитель на пушках — жерлом жирафу под рост — так, пьяный славой, так жить в аппетите, влезаю, гордый, на Бруклинский мост. Как глупый художник в мадонну музея вонзает глаз свой, влюблен и остр, так я, с поднебесья, в звезды усеян, смотрю на Нью-Йорк сквозь Бруклинский мост. Нью-Йорк до вечера тяжек и душен, забыл, что тяжко ему и высоко, и только одни домовьи души встают в прозрачном свечении окон. Здесь еле зудит элевейтеров зуд. И только по этому тихому зуду поймешь — поезда с дребезжаньем ползут, как будто в буфет убирают посуду. Когда ж, казалось, с под речки начатой развозит с фабрики сахар лавочник, — то под мостом проходящие мачты размером не больше размеров булавочных. Я горд вот этой стальною милей, живьем в ней мои видения встали — борьба за конструкции вместо стилей, расчет суровый гаек и стали. Если придет окончание света — планету хаос разделает влоск, и только один останется этот над пылью гибели вздыбленный мост, то, как из косточек, тоньше иголок, тучнеют в музеях стоящие ящеры, так с этим мостом столетий геолог сумел воссоздать бы дни настоящие. Он скажет: — Вот эта стальная лапа соединяла моря и прерии, отсюда Европа рвалась на Запад, пустив по ветру индейские перья. Напомнит машину ребро вот это — сообразите, хватит рук ли, чтоб, став стальной ногой на Мангетен, к себе за губу притягивать Бруклин? По проводам электрической пряди — я знаю — эпоха после пара — здесь люди уже орали по радио, здесь люди уже взлетали по аэро. Здесь жизнь была одним — беззаботная, другим — голодный протяжный вой. Отсюда безработные в Гудзон кидались вниз головой. И дальше картина моя без загвоздки по струнам-канатам, аж звездам к ногам. Я вижу — здесь стоял Маяковский, стоял и стихи слагал по слогам. — Смотрю, как в поезд глядит эскимос, впиваюсь, как в ухо впивается клещ. Бруклинский мост — да… Это вещь!

[ 1925]

Кемп «Нит гедайге» *

Запретить совсем бы ночи-негодяйке выпускать из пасти столько звездных жал. Я лежу, — палатка в Кемпе «Нит гедайге». Не по мне все это. Не к чему… и жаль… Взвоют и замрут сирены над Гудзоном, будто бы решают: выть или не выть? Лучше бы не выли. Пассажирам сонным надо просыпаться, думать, есть, любить… Прямо перед мордой пролетает вечность — бесконечночасый распустила хвост. Были б все одеты, и в белье, конечно, если б время ткало не часы, а холст. Впречь бы это время в приводной бы ремень, — спустят с холостого — и чеши и сыпь! Чтобы не часы показывали время, а чтоб время честно двигало часы. Ну, американец… тоже… чем гордится. Втер очки Нью-Йорком. Видели его. Сотня этажишек в небо городится. Этажи и крыши — только и всего. Нами через пропасть прямо к коммунизму перекинут мост, длиною — во сто лет. Что ж, с мостища с этого глядим с презрением вниз мы? Кверху нос задрали? загордились? Нет. Мы ничьей башки мостами не морочим. Что такое мост? Приспособленье для простуд. Тоже… без домов не проживете очень на одном таком возвышенном мосту. В мире социальном те же непорядки: три доллара за день, на — и отвяжись. А у Форда сколько? Что играться в прятки! Ну, скажите, Кулидж, — разве это жизнь? Много ль человеку (даже Форду) надо? Форд — в мильонах фордов, сам же Форд — в аршин. Мистер Форд, для вашего, для высохшего зада разве мало двух просторнейших машин? Лишек — в М. К. Х. Повесим ваш портретик. Монумент и то бы вылепили с вас. Кланялись бы детки, вас случайно встретив. Мистер Форд — отдайте! Даст он… Черта с два! За палаткой мир лежит угрюм и темен. Вдруг ракетой сон звенит в унынье в это: «Мы смело в бой пойдем за власть советов…» Ну, и сон приснит вам полночь-негодяйка! Только сон ли это? Слишком громок сон. Это комсомольцы Кемпа «Нит гедайге» песней заставляют плыть в Москву Гудзон.

20/IX — Нью-Йорк.

[ 1925]

Домой! *

Уходите, мысли, во-свояси. Обнимись, души и моря глубь. Тот, кто постоянно ясен — тот, по-моему, просто глуп. Я в худшей каюте из всех кают — всю ночь надо мною ногами куют. Всю ночь, покой потолка возмутив, несется танец, стонет мотив: «Маркита, Маркита, Маркита моя, зачем ты, Маркита, не любишь меня…» А зачем любить меня Марките?! У меня и франков даже нет. А Маркиту (толечко моргните!) за сто франков препроводят в кабинет. Небольшие деньги — поживи для шику — нет, интеллигент, взбивая грязь вихров, будешь всучивать ей швейную машинку, по стежкам строчащую шелка стихов. Пролетарии приходят к коммунизму низом — низом шахт, серпов и вил, — я ж с небес поэзии бросаюсь в коммунизм, потому что нет мне без него любви. Все равно — сослался сам я или послан к маме — слов ржавеет сталь, чернеет баса медь. Почему под иностранными дождями вымокать мне, гнить мне и ржаветь? Вот лежу, уехавший за воды, ленью еле двигаю моей машины части. Я себя советским чувствую заводом, вырабатывающим счастье. Не хочу, чтоб меня, как цветочек с полян, рвали после служебных тягот. Я хочу, чтоб в дебатах потел Госплан, мне давая задания на год. Я хочу, чтоб над мыслью времен комиссар с приказанием нависал. Я хочу, чтоб сверхставками спеца получало любовищу сердце. Я хочу чтоб в конце работы завком запирал мои губы замком. Я хочу, чтоб к штыку приравняли перо. С чугуном чтоб и с выделкой стали о работе стихов, от Политбюро, чтобы делал доклады Сталин. «Так, мол, и так… И до самых верхов прошли из рабочих нор мы: в Союзе Республик пониманье стихов выше довоенной нормы…»

[ 1925]

Стихотворения, 1926

Краснодар *

Северяне вам наврали о свирепости февральей: про метели, про заносы, про мороз розовоносый. Солнце жжет Краснодар, словно щек краснота. Красота! Вымыл все февраль и вымел — не февраль, а прачка, и гуляет мостовыми разная собачка. Подпрыгивают фоксы — показывают фокусы. Кроме лапок, вся, как вакса, низко пузом стелется, волочит вразвалку такса длинненькое тельце. Бегут, трусят дворняжечки — мохнатенькие ляжечки. Лайка лает, взвивши нос, на прохожих Ванечек; пес такой уже не пес, это — одуванчик. Легаши, сетера, мопсики, этцетера. Даже если пара луж, в лужах сотня солнц юлится. Это ж не собачья глушь, а собачкина столица.

[ 1926]

Строго

воспрещается *

Погода такая, что маю впору. Май — ерунда. Настоящее лето. Радуешься всему: носильщику, контролеру билетов. Руку само подымает перо, и сердце вскипает песенным даром. В рай готов расписать перрон Краснодара. Тут бы запеть соловью-трелёру. Настроение — китайская чайница! И вдруг на стене: — Задавать вопросы контролеру строго воспрещается! — И сразу сердце за удила. Соловьев камнями с ветки. А хочется спросить: — Ну, как дела? Как здоровьице? Как детки? — Прошел я, глаза к земле низя, только подхихикнул, ища покровительства. И хочется задать вопрос, а нельзя — еще обидятся: правительство!

[ 1926]

Сергею Есенину *

Вы ушли, как говорится, в мир иной. Пустота… Летите, в звезды врезываясь. Ни тебе аванса, ни пивной. Трезвость. Нет, Есенин, это не насмешка. В горле горе комом — не смешок. Вижу — взрезанной рукой помешкав, собственных костей качаете мешок. — Прекратите! Бросьте! Вы в своем уме ли? Дать, чтоб щеки заливал смертельный мел?! Вы ж такое загибать умели, что другой на свете не умел. Почему? Зачем? Недоуменье смяло. Критики бормочут: — Этому вина то… да сё… а главное, что смычки мало, в результате много пива и вина. — Дескать, заменить бы вам богему классом, класс влиял на вас, и было б не до драк. Ну, а класс-то жажду заливает квасом? Класс — он тоже выпить не дурак. Дескать, к вам приставить бы кого из напостов — стали б содержанием премного одарённей. Вы бы в день писали строк по сто, утомительно и длинно, как Доронин. А по-моему, осуществись такая бредь, на себя бы раньше наложили руки. Лучше уж от водки умереть, чем от скуки! Не откроют нам причин потери ни петля, ни ножик перочинный. Может, окажись чернила в «Англетере», вены резать не было б причины. Подражатели обрадовались: бис! Над собою чуть не взвод расправу учинил. Почему же увеличивать число самоубийств? Лучше увеличь изготовление чернил! Навсегда теперь язык в зубах затворится. Тяжело и неуместно разводить мистерии. У народа, у языкотворца, умер звонкий забулдыга подмастерье. И несут стихов заупокойный лом, с прошлых с похорон не переделавши почти. В холм тупые рифмы загонять колом — разве так поэта надо бы почтить? Вам и памятник еще не слит, — где он, бронзы звон или гранита грань? — а к решеткам памяти уже понанесли посвящений и воспоминаний дрянь. Ваше имя в платочки рассоплено, ваше слово слюнявит Собинов и выводит под березкой дохлой — «Ни слова, о дру-уг мой, ни вздо-о-о-о-ха.» Эх, поговорить бы иначе с этим самым с Леонидом Лоэнгринычем! Встать бы здесь гремящим скандалистом: — Не позволю мямлить стих и мять! — Оглушить бы их трехпалым свистом в бабушку и в бога душу мать! Чтобы разнеслась бездарнейшая погань, раздувая темь пиджачных парусов, чтобы врассыпную разбежался Коган, встреченных увеча пиками усов. Дрянь пока что мало поредела. Дела много — только поспевать. Надо жизнь сначала переделать, переделав — можно воспевать. Это время — трудновато для пера, но скажите вы, калеки и калекши, где, когда, какой великий выбирал путь, чтобы протоптанней и легше? Слово — полководец человечьей силы. Марш! Чтоб время сзади ядрами рвалось. К старым дням чтоб ветром относило только путаницу волос. Для веселия планета наша мало оборудована. Надо вырвать радость у грядущих дней. В этой жизни помереть не трудно. Сделать жизнь значительно трудней.

[ 1926]

Марксизм — оружие, огнестрельный метод. Применяй умеючи метод этот! *

Штыками двух столетий стык закрепляет рабочая рать. А некоторые употребляют штык, чтоб им в зубах ковырять. Все хорошо: поэт поет, критик занимается критикой. У стихотворца — корытце свое, у критика — свое корытико. Но есть не имеющие ничего, окромя красивого почерка. А лезут в книгу, хваля и громя из пушки критического очерка. А чтоб имелось научное лицо у этого вздора злопыханного — всегда на столе покрытый пыльцой неразрезанный том Плеханова. Зазубрит фразу (ишь, ребятье!) и ходит за ней, как за няней. Бытье — а у этого — еда и питье определяет сознание. Перелистывая авторов на букву «эл», фамилию Лермонтова встретя, критик выясняет, что он ел на первое и что — на третье. — Шампанское пил? Выпивал, допустим. Налет буржуазный густ. А его любовь к маринованной капусте доказывает помещичий вкус. В Лермонтове, например, чтоб далеко не идти, смысла не больше, чем огурцов в акации. Целые хоры небесных светил, и ни слова об электрификации. Но, очищая ядро от фразерских корок, бобы — от шелухи лиризма, признаю, что Лермонтов близок и дорог как первый обличитель либерализма. Массам ясно, как ни хитри, что, милюковски юля, светила у Лермонтова ходят без ветрил, а некоторые — и без руля * . Но так ли разрабатывать важнейшую из тем? Индивидуализмом пичкать? Демоны в ад, а духи — в эдем? А где, я вас спрашиваю, смычка? Довольно этих божественных легенд! Любою строчкой вырванной Лермонтов доказывает, что он — интеллигент, к тому же деклассированный! То ли дело наш Степа — забыл, к сожалению, фамилию и отчество, — у него в стихах Коминтерна топот… Вот это — настоящее творчество! Степа — кирпич какого-то здания, не ему разговаривать вкось и вкривь. Степа творит, не затемняя сознания, без волокиты аллитераций и рифм. У Степы незнание точек и запятых заменяет инстинктивный массовый разум, потому что батрачка — мамаша их, а папаша — рабочий и крестьянин сразу. — В результате вещь ясней помидора обволакивается туманом сизым, и эти горы нехитрого вздора некоторые называют марксизмом. Не говорят о веревке в журнале повешенного не изменить шаблона прилежного. Лежнев зарадуется — «он про Вешнева». Вешнев — «он про Лежнева».

19/IV-26 г.

Первомайское поздравление *

Товарищ солнце, — не щерься и не ящерься! — Вели облакам своротить с пути! — Сегодняшний праздник — праздник трудящихся, — и нечего саботажничать: взойди и свети! Тысячи лозунгов, знаменами изоранных, — зовут к борьбе за счастье людей, — а кругом пока — толпа беспризорных. — Что несправедливей, злей и лютей?! Смотри: над нами красные шелка — словами бессеребряными затканы, — а у скольких еще бока кошелька — оттопыриваются взятками? Подняв надзнаменных звезд рогулины, — сегодня по праву стойте и ходите! — А мало ли буден у нас про гулено? — Мало простоено? Сколько хотите! Наводненье видели? В стены домьи — бьется льдина, мокра и остра. — Вот точно так режим экономии — распирает у нас половодье растрат. Товарищ солнце, скажем просто: — дыр и прорех у нас до черта. — Рядом с делами огромного роста — целая коллекция прорв и недочетов. Солнце, и в будни лезь из-за леса, — жги и не пяться на попятный! — Выжжем, выжжем каленым железом — эти язвы и грязные пятна! А что же о мае, поэтами опетом? — Разве п-е-р-в-о-г-о такими поздравлениями бодрят? — А по-моему: во-первых, подумаем об этом, — если есть свободные три дня подряд.

[ 1926]

Четырехэтажная халтура *

В центре мира стоит Гиз — оправдывает штаты служебный раж. Чтоб книгу народ зубами грыз, наворачивается миллионный тираж. Лицо тысячеглазого треста блестит электричеством ровным. Вшивают в Маркса Аверченковы листы, выписывают гонорары Цицеронам. Готово. А зав упрется назавтра в заглавие, как в забор дышлом. Воедино сброшировано 12 авторов! — Как же это, родимые, вышло?? — Темь подвалов тиражом беля, залегает знание — и лишь бегает по книжным штабелям жирная провинциалка — мышь. А читатели сидят в своей уездной яме, иностранным упиваются, мозги щадя. В Африки вослед за Бенуями улетают на своих жилплощадях. Званье — «пролетарские» — нося как эполеты, без ошибок с Пушкина списав про вёсны, выступают пролетарские поэты, развернув рулоны строф повёрстных. Чем вы — пролетарий, уважаемый поэт? Вы с богемой слились 9 лет назад. Ну, скажите, уважаемый пролет, — вы давно динаму видели в глаза? — Извините нас, сермяжных, за стишонок неудачненький. Не хотите под гармошку поплясать ли? — Это, в лапти нарядившись, выступают дачники под заглавием — крестьянские писатели. О, сколько нуди такой городимо, от которой мухи падают замертво! Чего только стоит один Радимов с греко-рязанским своим гекзаметром! Разлунивши лысины лачки, убежденно взявши ручку в ручки, бороденок теребя пучки, честно пишут про Октябрь попутчики. Раньше маленьким казался и Лесков — рядышком с Толстым почти не виден. Ну, скажите мне, в какой же телескоп в те недели был бы виден Лидин?! — На Руси одно веселье — пити… — А к питью подай краюху и кусочек сыру. И орут писатели до хрипоты о быте, увлекаясь бытом госиздатовских кассиров. Варят чепуху под клубы трубочного дыма — всякую уху сожрет читатель-Фока. А неписанная жизнь проходит мимо улицею фыркающих окон. А вокруг скачут критики в мыле и пене: — Здорово пишут писатели, братцы! — Гений-Казин, Санников-гений… Все замечательно! Рады стараться! — С молотка литература пущена. Где вы, сеятели правды или звезд сиятели? Лишь в четыре этажа халтурщина: Гиза, критика, читаки и писателя. Нынче стала зелень веток в редкость, гол литературы ствол. Чтобы стать поэту крепкой веткой — выкрепите мастерство!
Поделиться с друзьями: