Том 7. Стихотворения
Шрифт:
Есть, однако, в России поэты, для которых философичностьстала как бы интегральной частью их существа. Поэзию их нельзя назвать, конечно, их философией. Это и не философскаяпоэзия Сюлли Прюдома. Атмосфера, в которой родятся искры этой поэзии, необходимая творчеству этих поэтов — густо насыщена мистическим туманом: в ней носятся частицы и теософического кокса, этого буржуазнейшего из Антисмертинов, в ней можно открыть, пожалуй, и пар от хлыстовского радения, — сквозь нее мелькнет отсыревшая страница Шопенгауэра, желтая обложка «Света Азии», Заратустра бредил в этом тумане Апокалипсисом.
О, я далек от желания писать карикатуру. Я говорю о нашей душе, о больной и чуткойдуше наших дней.
И вы уже угадали, что речь идет о поэте и романисте,
Федор Сологуб — петербуржец.
На последней из известных мне книг его стихов написано, что она 8-я (издана в 1908 г., 202 с. Москва, Изд-во «Золотое Руно»).
Две вещи наиболее чужды поэзии Сологуба, насколько я успел ее изучить.
Во-первых, непосредственность (хотя где же они и вообще у нас, Франсисы Жаммы? уж не лукавый ли Блок?).
Во-вторых, неуменье или нежеланье стоять вне своих стихов. В этом отношении это разительный контраст с Валерием Брюсовым, который не умеет — и не знаю, хочет ли когда, — оставаться внутри своих стихов, а также с Вячеславом Ивановым, который даже будто кичится тем, что умеет уходить от своих созданий на какое хочет расстояние. (Найдите, например, попробуйте, Вячеслава Иванова в «Тантале». Нет, и не ищите лучше, он тами не бывал никогда.)
Сологуб, как это ни странно, для меня лучше всего характеризуется именно объединенностью этих двух отрицательно формулированных свойств.
Как поэт, он может дышать только в своей атмосфере, но самые стихи его кристаллизуются сами, он их не строит.
Вот пример:
Мы — плененные звери, Голосим, как умеем. Глухо заперты двери, Мы открыть их не смеем. Если сердце преданиям верно, Утешаяся лаем, мы лаем. Что в зверинце зловонно и скверно, Мы забыли давно, мы не знаем. К повторениям сердце привычно, — Однозвучно и скучно кукуем. Все в зверинце безлично, обычно. Мы о воле давно не тоскуем. Мы — плененные звери, Голосим, как умеем. Глухо заперты двери, Мы открыть их не смеем.Прежде всего — слышите ли вы, видите ли вы, как я вижу и слышу, что мелькнуло, что смутно пропело в душе поэта, когда он впервые почувствовал возможность основной строфы этой пьесы?
Первой обозначившейся строчкой была третьяв напечатанном стихотворении:
— Глухо заперты двери.Вы узнаете ее, конечно?..
…… … … … …… … … … Тихо запер я двери —Ведь это была тоже третьястрочка в стихотворении Пушкина «Пью за здравие Мэри».
Данная пьеска Корнуэлла, и по имени Мэри, и по эпохе пушкинского вдохновения (1830), нераздельно сочетается для нас, и для Сологуба тоже, конечно, — с «Пиром во время чумы» Уильсона-Пушкина. Я не говорю уже о том, что самый «Пир» теперь для читателя невольно приобретает именно сологубовский колорит.
Контрасты Пушкина сгладились, мы их больше не чувствуем — что же делать? Осталось нечто грубо хохочущее, нечто по-своему добродушно-застращивающее, осталась какая-то кладбищенская веселость, только совсем новая, отнюдь более не-Шекспировская форма юмора.
За дверямипришли к Сологубу и звери. Но они пришли неспроста. О, это — звери особенные. У них есть своя история. Метафора? Отнюдь нет. Здесь пережитость, даже более — здесь постулат утраченной веры в будущее [6] . Сложная вещь эта Сологубовская метэмпсихоза. Иногда ему хочется на нее махнуть рукою, а иногда она развалится возле в кресле (как в предисловии в «Пламенному кругу», например): вот, мол, и у нас своя теософия, — а вы себе там как хотите!
6
Вы
помните это страшное «В день Воскресения Христова»: Томительно молчит могила, Раскрыт напрасно смрадный склеп, — И мертвый лик Эммануила Опять ужасен и нелеп(сноска И. Ф. Анненского).
Помните «Собаку седого короля», эту великолепную собаку:
Ну вот живу я паки, Но тошен белый свет: Во мне душа собаки, Чутья же вовсе нет.(«Пламенный круг», с. 25)
Вы думаете, чутья же вовсе нет— это тоже аллегория? Ничуть не бывало. Лирический Сологуб любит принюхиваться, и это не каприз его, и не идиосинкразия — это глубже связано с его болезненным желанием верить в переселение душ. Сологубу подлинно, органически чужда непосредственность, которая была в нем когда-то, была не в нем — Сологубе, а в нем — собаке. И как дивно обогатилась наша лирика благодаря этому кошмару юродивого:
Высока луна господня. Тяжко мне. Истомилась я сегодня В тишине. Ни одна вокруг не лает Из подруг. Скучно, страшно замирает Все вокруг. В ясных улицах так пусто, Так мертво. Не слыхать шагов, ни хруста, Ничего. Землю нюхаяв тревоге, Жду я бед. Слабо пахнет по дороге Чей-то след. Никого нигде не будит Быстрый шаг. Жданный путник, кто ж он будет, — Друг иль враг? Под холодною луною Я одна. Нет, невмочь мне, — я завою У окна. Высока луна господня, Высока. Грусть томит меня сегодня И тоска. Просыпайтесь, нарушайте Тишину. Сестры, сестры! войте, лайте На луну!Я не потому выписал здесь это стихотворение, что оно должно сделаться классическим, — что Геката всегда будет и будет всегда женщиной; — что меня и в этом не только уверила, но доказала мне это данная пьеса. Нет, я выписал стихи — как комментарий к первым — «отчего и когда мы голосим» и «зачем и по какому праву мы — поэты». Здесь все ответы.
Я сказал также, что Сологуб принюхивается: да, — в запахах для него и точно начало иных поэм:
Порой повеет запах странный, Его причины не понять, — Давно померкший, день туманный Переживается опять.и т. д. (ibid., с, 34)
Но никнут гробы в тьме всесильной, Своих покойников храня, И воздымают смрад могильный В святыню праздничного дня.(с. 68)
Дышу дыханьем ранних рос, Зарею ландышей невинных; Вдыхаю влажный запах длинных Русалочьих волос.(с. 111)
или
И влажным запахом пустынным Русалкиных волос.